Вспоминательное | страница 3



а я всерьёз опасалась, что лев очень много ест,
но взгляд фасеточных глаз надменен был и вальяжен,
и я покорно несла по жизни свой тяжкий крест.
Мой жертвенный коробок был ужасом мух наполнен.
Я жрица была, он — бог, дарующий в жвалах смерть.
Нуждался ли он во мне?
Вопрос, безусловно, спорный,
но стоит ли смысл искать, когда тебе только шесть?
Я поклонялась тогда прозрачным ячейкам крыльев,
и сердце срывалось вниз, когда прикасалась к ним,
и я умащала их отборной цветочной пылью,
и бог принимал мой дар, воистину терпелив.
А в мире, таком большом, мололись зерно и будни,
в набросках корявых «ню» читалась в грядущем я.
Но ты-то пока не знал — свободен ещё и блуден,
а мне муравьиный лев был центром всего бытия.
Я выросла, ты созрел, пришёл к пониманью сути,
а я приняла давно, что каждый из нас — термит.
...С учётом моих заслуг и скормленных мушьих судеб,
когда забредём за край — как думаешь, пощадит?

Всем нам, зашедшим далеко

Всех нас, зашедших далеко
за край мифического счастья,
вскормили тёплым молоком
с добавкой нежного участья.
И были мы тогда малы,
носили майки и колготки,
ломали механизм юлы,
лупили в днище сковородки.
Мир был огромен и открыт
и для познания доступен,
и не был вычерпан лимит
чудес и макаронин в супе,
а гормональный дикий шквал
дремал тихонечко под спудом,
и ты в семь вечера зевал,
и я спала лохматым чудом.
А нынче — что-то не до сна,
гнетёт избыток кофеина.
Моя волшебная страна,
ты вечно пролетаешь мимо,
и мне, ушедшей далеко
за призраком пустой надежды,
сейчас не видно маяков —
хотя их не было и прежде.
Нам всем, потерянным в себе,
уже не светит,
и не греет
алмазный блеск седьмых небес
под песни ветреных апрелей.

О памяти

Память странно устроена: одно хранит до конца, до «тоннельного» зрения, до ощущенья Отца рядом «ныне, и присно, и вовеки», а другое, которое суетливые человеки считали важным ещё вчера — то, что на деле тлен, вербальный мусор, чужая игра — теряет побуквенно в течение часа.

...Помню диванчик, обтянутый канифасом; вечно сонную кошку по имени Мяо, свернувшуюся калачом; запах горячей сдобы и свежесваренного какао; подагрические охи старого шкафа; обтянутый бежевой замшей альбом, хранящий в картонных ладонях страниц время, зафиксированное в стабильной форме: в прядях младенческих тонких волос и поблёкших фото — все это в совокупности представляло собой дом, который построил кто-то, давно ушедший, для одной из Богом целованных женщин, умевших любить... Женщина, чьего имени не сохранила моя безответственная во все времена память, была седа, величественна и красива особой, теперь уже утраченной красотой.