Пути и судьбы | страница 36



У крыльца торчит большой, разросшийся репей. Да это же тот самый казак, что ударил отца пикой и сделал ему больно. Ведь папанька только не признается, а небось плакал. А может, это совсем и не казак, а немец-чужеземец? Нет, немчура, шалишь, не дам я тебе угнать людей в неметчину!

Изо всех сил размахнувшись шашкой, он срубает лихому чужеземцу голову и с чувством справедливого возмездия важно шагает в избу. Укладываясь спать, он вешает над изголовьем отцовский шлем и втыкает в прохудившееся одеяло свою саблю, как в ножны.

Ровно четыре дня был он счастливейшим человеком во всей деревне. А на пятый рано-рано утром отец ушел. И шлем надел. Осталась только шашка. Но что может значить шашка, да еще деревянная, без шлема и отца? Он ревел, мать плакала, и не было в тот день в деревне человека несчастнее его.

Но настоящее несчастье пришло к ним в дом позднее. Раз как-то зимой, когда страшно выла вьюга и в стропилах недостроенного дома плакал ветер, пришел безрукий почтарь в шинели, как у отца, и молча подал матери какую-то бумагу с серпом и молотом. Мать смотрела на эту бумагу с непонятным страхом. Потом неожиданно упала на скамейку и запричитала резким голосом:

— Умильный ты мой, Арсентьюшка!..

— Не плачь, мамка: слезами горю не поможешь… — совсем по-взрослому сказал он матери, но не выдержал, заплакал сам.

Было это двадцать лет назад.


Крышка башенного люка на подбитом танке была откинута. Из люка свешивалось перегнувшееся туловище убитого танкиста. Танк стоял на краю насыпи у въезда на мост, Песок и галька вокруг него были изрыты, разорванная взрывом гусеница навалилась на какой-то камень. Он невольно присмотрелся к камню и вдруг закрыл лицо руками. То, что принял он за камень, оказалось человеком. По куцей шинелишке, растрепанным обмоткам и разбитым «боталам» узнал он Патаракина — пожилого большесемейного рязанца. Патаракин лежал ничком — ногами к мосту, руками на берег. Голову его и плечи вдавило в землю. Правая рука со скрюченными пальцами тянулась из-под гусеницы, точно шарила, искала что-то и не могла найти. Метрах в пяти от Патаракина лежал, подкорчив ноги, Коробов. И шинель, и гимнастерка на спине у Коробова казались вспоротыми и набрякли от почерневшей крови. Прижатый тяжелой плахой к пешеходной бровке, у перил полусидел «ответственный за переправу» Колокольцев с противотанковым ружьем у правого плеча. Был он по-юношески молод, но на новеньких, не обмятых еще погонах блестели звездочки, а из кожаного планшета проглядывала карта. Рот молодого командира был широко открыт, глаза смотрели, как живые. В них был упрек, предсмертная тоска и жажда мести. Казалось, что сведенные судорогой губы шепчут: