И нет рабам рая | страница 43
Да понимает ли Морта, что предлагает?
Морта понимала. Она и в Россиены отпустила его, взяв с него слово, что едет он за спиртным последний раз — продаст после пасхи все запасы: и те, что в погребе, и те, что привезет, и больше никто не увидит его за стойкой, больше никто.
Ешуа нетвердо, со всякими оговорками, пообещал, но Морта добьется своего, она ж теперь не одна, союзник у нее, вот он, дубасит ее своими нетерпеливыми ножками в живот.
Голова птицы?! — снова мелькнуло у нее, и взгляд ее выхватил из темноты лисью морду Шмальцене.
Морта сложила бубликом пальцы и перекрестила угол спальни.
— Сгинь! Сгинь! — прошептала она.
И огляделась.
Лай Чернухи вывел ее из оцепенения.
Собака передними лапами царапала дверь спальни, где все еще, теперь уже в розовом киселе рассвета, горела керосиновая лампа.
Неужели вернулся?
Морта впустила в спальню собаку, отпрянула от ее сдобренной блохами ласки, на непослушных, почти негнущихся ногах доковыляла до окна, прислонила лоб к прохладному стеклу, но там, за стеклом, не было ни Ешуа, ни лошади, ни телеги. И вдруг она с какой-то неизбывной тоской ощутила студеное веяние беды, горькой и неотвратимой, и собственное бессилие, умноженное беременностью.
Ее внезапно охватило желание куда-то идти, почти бежать, только не стоять на месте.
Задув лампу, она в чем была кинулась на развилку, к Семену, единственному человеку, которому могла поведать о своей тревоге Семен хоть выслушает, какой-никакой, а все-таки сын. Может, свалившаяся беда, — а в том, что стряслась беда, Морта уже не сомневалась — разбудит ото сна его рассудок, и в его больном мозгу, как в потухшей печи, под многослойной, непроницаемой золой безумия вдруг вспыхнет уголек, и от него, от этого уголька, займется то, что и она, Морта, и Ешуа, и каждый встречный и поперечный считают; таким естественным, дарованным от роду и неистощимым — мысль.
Раздорожье, на котором целыми днями напролет стоял Семен, разбегалось в три стороны: в местечко, где он родился, в Вилькию и вниз, к Неману, к парому, переправлявшему возы на другой берег, чуть ли не в Германию.
После того как Семен помешался, никто прыщавым его не называл. Редко кто — кроме Морты и Ешуа — обращался к нему и по имени. И имя его, и состояние умещались в коротком, почти божественном слове «он». Оно не только исчерпывало его безумие, но и содержало в себе устойчивое, не меняющееся отношение, складывавшееся из вошедшего в привычку покровительства, испуганного сочувствия и жалостливого пренебрежения.