Самый одинокий человек | страница 62
– Забери меня отсюда, – говорит он.
– Из кресла?
– Нет. Из ворот. Из этого места.
Я смотрю на часы. Потом смотрю на него. Подкатываю кресло к воротам и торможу на границе.
– Ну что, рискнем? – подначиваю я. – Рискнем?
Я пододвигаю кресло вперед на миллиметр – через границу.
– Рискнем! – говорит он, и я выкатываю его в спешащий город.
– Вон туда, – говорит он, и я подкатываю его к скамейке у ворот.
Сажусь рядом. Солнечный свет греет нам лица.
– Мы могли бы быть где угодно, – снова говорит он; бледная рука высвобождается из-под груды одеял, тянется ко мне, берет мою руку. Он закрывает глаза. – В Риме.
Сейчас три часа ночи. Я не сплю. Кажется, я заболеваю. В мозгах круговерть, пульс скачет как ненормальный. Иногда сердце пропускает удар, и я лежу в безвоздушном преддверии ада. Мне страшно. Я не хочу через все это проходить, не хочу, чтобы мое тело отказало. Я признаюсь себе в этом лишь наедине с собой. Берусь за телефон. Может, позвонить им? Но я не знаю, что сказать. Будем надеяться, что трубку возьмет Энни, тогда все проще.
«Энни, это я», – скажу я (слегка жалким шепотом).
«Майки?!» – скажет она.
«Прости, что я так поздно», – скажу я (надо вежливо, уважительно).
«Где ты?»
«В Лондоне», – скажу я.
«С тобой все в порядке?» – спросит она.
«Да, все отлично», – скажу я (и совру).
«Мы по тебе скучаем», – скажет она.
Я тихо кладу трубку на место и пялюсь в потолок. Начинаю планировать разговор снова.
«Энни, это я», – скажу я.
«У тебя ужасный голос, – скажет она. – У тебя что-то случилось?»
«Да».
И я начинаю плакать.
Из-за мерзкой простуды я четыре дня не появлялся в больнице. Я чихаю, из носа течет, глаза болят от света. Через четыре дня симптомы исчезают, и я объявляю себя здоровым. Я никогда так не радовался обычной простуде.
Я решаю отправиться в больницу после обеда, а утром вместо этого пойти в Вест-Энд посмотреть фильм, о котором все говорят. Я сижу в первом ряду в почти пустом кинотеатре, и семьдесят два цветных кадра в секунду мерцают у меня на лице. В финале юноша, стоящий на палубе, кричит, обуреваемый любовью: «О капитан, мой капитан!»
И вдруг мне снова тринадцать лет, и я в купальнях Лонг-Бриджес декламирую стихи – казалось, давно забытые. Одно слово за другим, и все стихотворение Уитмена вылетает на волю над бликующей водой Темзы.
– Это стихи о скорби, – говорю я Доре.