Олег Табаков и его семнадцать мгновений | страница 88
«Жизнь несовершенна, но миром правит отнюдь не то самое вещество. Им управляет вера, твое собственное желание сотворить что-то и не уйти бесследно. Надеюсь, именно этим питалась моя настоящая жизнь».
«Я действительно редко впадаю в душевную депрессию. Но однажды она все же случилась еще в «Современнике, при Ефремове. Тогда меня проста стали манкировать и я натурально скис. Видимо, кто-то сообщил Ефремову о моем душевном кризисе и отчаянном состоянии, поскольку на следующий день он возник в дверях квартиры на Селезневке, где я тогда жил. Поглядел на умирающего и сказал: «Лелик, кончай, б…ядь, дурью маяться. Вот принес тебе пьесу, прочти на досуге». Это был «Амадей» Питера Шеффера. С тем в 83-м я и перешел в Художественный театр. А спустя еще год Олег подал высокому начальству бумагу-ходатайство о моем назначении ректором Школы-студии МХАТ. Его вызвал к себе Лигачев, тогдашний секретарь ЦК. Егор Кузьмич взял Ефремова под локоток, отвел в сторонку и доверительно спросил: «А Табаков-то наш человек? В «Семнадцати мгновениях весны» врага сыграл, Шелленберга». Ефремов успокоил: «Наш! На сто процентов!» Так меня утвердили на посту, на котором я честно оттрубил пятнадцать лет.
«Однажды нас с Евстигнеевым на заседании правления вывели из числа «звезд» на целый год. Дело было так. У нас было принято на обсуждении итогов сезона тайным голосованием оценивать работу каждого актера. И в зависимости от этого назначать зарплаты. Кому-то гонорары уменьшали, кому-то – увеличивали. И вот однажды меня и Женю на год лишили ставки «первых артистов». И мы каждый раз возвращали в кассу по 20 рублей, которые потом выплачивались другим артистам!»
«Есть в моей жизни поступки, которыми буду гордиться до гробовой доски. В шестьдесят седьмом году жизнь дала мне невероятный шанс. Кинорежиссер, чех, Карел Райш задумал снимать фильм «Айседора» о знаменитой балерине Айседоре Дункан. На главную роль пригласили Ванессу Редгрэйв. А я в неполных тридцать два года должен был играть Есенина. Пятого ноября я должен был быть в Лондоне – на примерке костюмов, головных уборов, обуви, делать грим. Но так случилось, что начало съемок совпало с седьмым ноября, – днем, в который цензура запретила «Современнику» показ премьеры спектакля «Большевики» – нашего подарка партии на ее 50-летие, где я играл одну, отнюдь не главную, роль. Ефремов пошел в горком, я отправился к Екатерине Алексеевне Фурцевой. Женщина-министр согласилась прийти к нам на дневной прогон, устроенный специально для нее, и он ей понравился. Фурцева была человеком удивительной самостоятельности, и, входя в дело, она шла до конца, рискуя всем в ее положении – и креслом, и даже партбилетом. И тут я понимаю, что не могу оставить, а значит, предать это вовсе не являвшееся выдающимся художественным свершением дело. Но это было дело моего театра, который в моей жизни всегда имел первостепенное значение. Олег Николаевич не уговаривал меня. Я сам знал, что мне нельзя уезжать из Москвы. Вместо того чтобы рвануть за своей долей злата, я вместе с коллегами обивал пороги, добиваясь премьеры 7 ноября. Здесь действовала непонятная сейчас мораль другого времени, другого театра, которого давно нет и, может быть, уже никогда и не будет. Один из тех моих поступков, которые я «во дни сомнений, во дни тягостных раздумий» вспоминаю с приятностью».