Избранное | страница 20



— Лопнуть можно со злости. Это самые тяжелые сны… про жратву, — смеется Винцо Совьяр. — Они и меня иногда донимают.

— Нет ничего хуже — вспоминать про войну, даже во сне. И каждый раз, как часы: приснится что страшное про войну — пиши пропало, недели две животом маюсь.

Трактирщик Чечотка в самом деле страдал болезнью желудка. И болезнь его — как верба: сколько ни обрезай ветки, они все равно отрастут. Так и у Чечотки: какими только травами он ни лечился, а болезнь все возвращается.

Перед войной Чечотка уехал на заработки в Америку. Дома остались жена и двое детей. Но война добралась и до Америки. Чечотка был не из тех, кто лишь долларами поддерживал освободительную борьбу чехов и словаков. Он отправился на французский фронт проливать кровь. А после войны вернулся домой легионером[2] со скромными надеждами и с больным, наполовину вырезанным желудком. Тогда все спешили сделать карьеру, искали выгодных местечек. И Чечотка мог стать жандармом, налоговым инспектором или почтовым служащим.

К тому времени постепенно схлынула гигантская волна, захлестнувшая словацкие деревни после переворота[3], когда люди, настрадавшиеся до последней крайности, мстили за свои беды. Убивали нотаров[4] и евреев-трактирщиков, разбивали стекла в их домах, выламывали двери, выкидывали на улицу весь их скарб. Не за то, что они были олицетворением венгерской антисловацкой политики, а потому, что экономически угнетали народ и были недобрыми распорядителями его жизни и смерти. Разгромленные еврейские трактиры зияли слепыми дырами выбитых окон в те бурные дни, когда народ так тянуло выпить. Вот почему Чечотка не ходил ныне опоясанный жандармским ремнем, потому и не рыскал сейчас в темных пограничных лесах, выслеживая контрабандистов.

За заслуги Чечотка получил разрешение открыть трактир. Да что проку от этого разрешения?

Жить, правда, стало легче, но вот здоровья нет. Коли здоровье словно пар над горшком, ничто не радует. А у Чечотки уже шестеро маленьких детей, и их нужно вырастить. Поэтому он не ноет, не клянет судьбу, как Совьяр, и даже нередко приговаривает: «Слава богу, кое-как перебиваемся, грех и жаловаться…»

В корчму ввалилось несколько мужиков. Среди них — Андрей Мартикан, он двадцать лет надрывался в Америке, уже не один год как вернулся, но все его доллары перекочевали к разным мошенникам, и теперь он снова пыхтел на своей каменистой пашне; пришел и Циприан Гущава, мужик крепкой закваски. Не послал ему господь богатства, зато щедро наградил детьми, и его тощее тело в просторной домотканой одежде как бы воплощало нищету всего края; был тут и Адам Шамай, мужик удачливый; он не смог прокормиться на своем крохотном клочке земли, но ему повезло, нашлась грошовая работа на железной дороге. И Юро Кришица, тот самый, кто из своей черной избы, прилепившейся под горой на берегу, мог видеть и действительно видел все и знал каждый тоскливый вздох деревни; и, наконец, Шимон Педрох — балагур и насмешник. Один глаз у него стеклянный, и над своими шутками, от которых мужиков разбирает хохот, сам он смеется только в пол-лица — одним живым глазом, а стеклянный поблескивает тускло, мертво. Поэтому и у его шуток обычно две стороны: смехом прикрывается горе.