То главное, о чем напоминала Степану Авдотья, теперь, после такой неожиданной встречи с родными Давида, мучило его постоянно. Как высказать наболевшее, чтобы не обидеть, не растормошить незаживающую боль.
Всю дальнюю дорогу Степан молчал, только погонял окриком Буланчика. Иногда он слезал с саней, желая не только облегчить тяжкий труд измученной животине, но самому маленько оправиться, шел прихрамывая рядом, по сухой заснеженной земле, изрезанной колеями, порой подтягивал подпругу, осаживал вниз оглоблю, выправляя косившую упряжь.
Степан про себя успокаивал, дымившего паром Буланчика — «ты уж не гневайся, не сяду в телегу покуда дорога не полегчает».
Морозный ветер перехватывал дыхание Степана, слепил снегом. Свернувшиеся и почерневшие от мороза листья шуршали под сапогами, но мысли Степана были совсем о другом. И решил он, раз уж свела их судьба, поведать Фире обо всем, покаяться, что не уберег сына старый солдат под самый конец, на станции Ирбит, куда в санях по морозцу вез он постояльцев своих целых полдня.
Не пришлось мучиться старику. Поняла Фира все без слов, и только прижала к себе футляр с инструментом, сжала в руке фотокарточки, обняла Степана, прислонилась к его седой, влажной бороде, и только слезы по щекам. И только крепче схватила детей, и в вагон…