Кокон для Стены Плача | страница 31
— Что, не вылупились бабочки? — сочувственно спросил Иосиф.
— Как раз наоборот! Вылупились, но очень рано. В комнате-то тепло, а на улице еще зима, никаких одуванчиков! Отрыли однажды утром шкаф, а внутри все стенки в таких маленьких сереньких яичках, из многих уже вылупились маленькие гусеницы, миллиметра по два. Штук, не знаю, с тысячу, честно. И несколько бабочек сидят там и сям, мертвые. И коконы все с дыркой. Оказывается, они дырки эти не прогрызают, а как бы прожигают щелочной слюной, которая у них в зобике, — размягчают, а потом мякоть головкой продавливают. Природа! Вот так, одуванчики уже и не пригодились.
Марина замолчала, потом со словами «Ой, я забыла, мне же позвонить!..» быстро ушла.
Все это душещипательно, конечно, и я не мог не вспомнить один случай из северной практики. Я вспомнил германца, давно встреченного на Ямале, он представлял фирму, презентовавшую благотворительный проект — выставку одного русского фотохудожника, погибшего во время войны. Именно немцам удалось собрать по крупицам плоды его творчества, они даже издали книгу, где собрали все фотографии, которые случайно сохранились у родственников фото-самородка. Блеск! Немецкое качество, немецкая обстоятельность, немецкая вина за предков, которую они неизгладимо несут вот уже столько лет (и сколько еще будут нести перед многими народами — неизвестно).
От немцев — русский творец — выставкой, книгой… Удивительно!
Кроме этого, меня удивил рассказ молодого германца о том, что, оказывается, его приезд в Россию обусловлен, в числе прочего, непреодолимой тягой увидеть землю предков, что само по себе не ново. Интересно, что он по происхождению — перс, в раннем детстве ввезенный отцом в Германию из Ирана. А в Иран отца привез дед из советского Азербайджана! Так вот, Азербайджан он считал частью страны, в которой сейчас находился, и был прав в высоком историческом смысле. И — Ямал!.. Удивительно, что ни у меня, ни у переводчицы, переводившую взволнованную речь смуглого, с вьющейся смолистой шевелюрой иноземца, не возникало географического непонимания того, что творилось в иноземной душе.
Потом курящая как паровоз переводчица, по-доброму посмеиваясь, рассказывала мне, что подсмотрела одной белой ночью…
Отмахиваясь от мошки, немец выходил из «отеля» — рабочее общежитие на окраине вахтового поселка, по сути в тундре, — подступал к березам, гладил стволы, приседал на корточки, трогал кустики ягеля, багульника, голубики — и шевелил губами, наверное, что-то приговаривал на какой-нибудь тарабарщине, на языке предков, на языке, который, оказывается, потерявший рано родителей и выросший в приюте, совершенно не знал, а помнил, по его признанию, только музыку. И его тарабарщина переводилась им же на родной немецкий, и ему нравилось такое толмачество, и совсем «не считалось», где Нахичевань, а где Ямал.