Пастернак. Доктор Живаго великарусскаго языка | страница 18
Одно прозаическое объяснение подсказал Жолковский – незадолго перед этим разрешен Новый год и елка. Но это, слава богу, случилось в 1934 году. Прошло шесть лет. И такое запоздалое реагирование, наверное, непонятно. Наверное, произошло другое. Наверное, театр террора, вот этот страшный праздник тогдашней Москвы, искусственное, натужное веселье, а ночами аресты, пытки, – все это вместе рождает мир лагерей, о котором не знают и не говорят. Это рождает, наверное, ощущение страшного праздника, страшного карнавала. Ахматова пишет: «Страшный праздник мертвой листвы…» Вот эти четыре жутких совершенно линчевских слова из «Поэмы без героя». А Пастернак пишет «Вальс с чертовщиной», в котором так невероятно чувствуется, с одной стороны, восторг, а с другой – нарастающий ужас.
Вот эта ускоряющаяся страшная коловерть, которая на самом деле в основе своей празднична и пугающа, и потом вот эти гаснущие свечи – «фук-фук-фук-фук» – четыре такта, которыми кончается соната, это во многом то ощущение, которое уже есть в «Докторе…», ощущение страшного карнавала, в котором не хочется больше кружиться.
А куда же хочется? Хочется дальше в ту пустоту и свободу, которые есть в одном из первых тогдашних предвоенных стихотворений – «Опять весна».
Сохранилась страничка, где он нотами отмечает себе интонации чтения.
Хочется в эту мокрую весеннюю ночь, в которой намечается что-то новое, чего еще не было. Из душного карнавала хочется к ледяному спасительному ручью. Этот холод ледяного ручья – это и есть интонация «Доктора Живаго», того совершенно небывалого нового романа, в котором нет уже искусственной попытки приноровиться к обстоятельствам, в котором нет уже ни малейшего конформизма, есть одно бесконечное здоровое раздражение и некоторый восторг от того, что можно опять побыть самим собой.