Мама, где ты? История одного детства | страница 5
Нас, нижнетагильских, прежде всего поместили в изолятор. Через несколько дней после приезда нас осматривала врачебная комиссия, которая должна была определить наш возраст. Многие были безвозрастные. Я тоже. Мои документы куда-то пропали. Кое-кто даже не имел имен. Врачи в белых халатах сидели за длинным столом, я вышла перед ними. — «Фамилию свою знаешь?» — «Вознесенская» — «Молодец! Ну, а имя у тебя какое-нибудь есть?» — «Анастасия». — «Настя, значит». — «Нет, мне мама всегда говорила, что я Анастасия!» — «Ну хорошо, Анастасия. А папу твоего как звали?» Я молчала. — «Ты будешь Анастасия Артуровна Вознесенская. Ладно?» Я кивнула. Главврачу нравились красивые имена, он раздавал их направо и налево, и у нас в Новошайтанке было потом полным-полно Рубенов, Артуров, Элиз и Мариан. Мне мое новое имя-отчество даже понравилось. Так звучно звучит. — «А день рождения у тебя когда?» — «Не знаю». У тех, кто не знал, медицинская комиссия определяла возраст по рукам и росту. По рукам он у меня выходил один, а по росту другой — я очень маленькая была. — «Ну, он будет у тебя 15 августа 1933 года. Запоминай! А корпус твой будет — двенадцатый. Это вон там, напротив. Одевайся и иди!»
По протоптанной в снегу тропинке, с узлом в руках, я подошла к бревенчатому дому с маленькими окошками, толкнула двумя руками тяжелую дверь и попала в большую комнату, где на вбитых в бревна гвоздях висели тулупы, пальтишки и стояли валенки и галоши. Это была передняя. Нижний этаж был разделен на две половины — в одной столовая, в другой рабочая комната. В рабочей комнате длинный стол, скамейки. В столовую заходить без разрешения было нельзя. Когда я пришла, все сидели за столом в рабочей комнате. В торце стола, привалясь спиной к стене, в вялой скучающей позе сидел бледный парень с грязными рыжими волосами и грыз ногти. — «Ну-ка ты, поди сюда!» Я подошла. — «Новенькая?» Я кивнула. Он лениво протянул руку, взял у меня мой узел и вытряхнул его содержимое на пол перед собой. Тонкой деревянной палочкой с заточенным концом, выскользнувшей ему в ладонь из широкого рукава красной, навыпуск, рубахи он пошевелил мои туфли, отодвинул платья и выудил перетянутую резинкой стопку фотокарточек. Он стал смотреть их. — «Мама твоя?» — «Да». — «Ну, собирай свои манатки», — сказал он, встал, прошел к печке все той же ленивой, развинченной походкой, отодвинул заслонку и бросил всю стопку в огонь. Я заплакала. Все молча и настороженно смотрели на меня. Я видела, как горят фотокарточки, на которых была мама, и наш московский дом на Ордынке, и маленькая я с большой куклой. Эти фотокарточки мы взяли с собой из Москвы, когда уезжали в Нижний Тагил. На виду у всех, под несочувственными взглядами, плач мой быстро замер и превратился в сухие всхлипы, дергавшие мне грудь и горло. Здесь нельзя было плакать.