Лавка забытых иллюзий | страница 63



При словах «он прошел лагеря» сразу рисуется мрачный, угрюмый, может, озлобленный даже человек. Но дед такому портрету нисколько не соответствовал. Он был оптимист, рыцарь, весельчак, любитель розыгрышей. К примеру, обожаемой его забавой в том самом семидесятом году, когда я в их доме скрывался от обсервации, было следующее.

Бабушка нам всем троим — мне, деду и себе — раздавала конфеты. Их полагалось каждому по одной, обычно к вечернему чаю. (Жили-то бедно! Как начали в семнадцатом бедовать, так и через пятьдесят лет скрипели!) И вот раздаст Татьяна Дмитриевна всем по «Косолапому мишке» (большая редкость! Купить можно только в Москве, да и дорого). И вдруг дед — цап, мою конфету схватит! Да немедленно в рот! Я на него налетаю, бабушка сердится на него, но тоже полушутя: «Что ты, Саша, как ребенок, ей-богу!» — «Отдай, — кричу я ему, — отдай свою!» Налетаю. Мутузить пытаюсь своими кулачишками. Он после нашей возни свою мне конфетку, конечно, отдавал. Да и порой втихаря от бабушки совал еще одну.

А на следующий вечер он, к примеру, подменял — да ловко так! — мою конфетку на муляж: точно такую же, с аккуратно свернутым фантиком, да только пустую внутри. И опять начинались крики: «Дед, а ну отдай! Что ты творишь?! Где моя конфета?!» — и новая порция веселой возни.

Что еще мне нравилось в старичках, они никогда не ругались, не читали нотаций, не возмущались моим поведением. В их лексиконе вовсе не было бранных слов. Самое сильное ругательство, что я слышал от деда, помимо редчайшего «собачьего сына», было простым: «Турок!» При том что в это слово он при необходимости мог вкладывать целый спектр отрицательных чувств, вплоть до презрения и сильной неприязни. Еще любил приговаривать непонятное: «Хай (или нехай) ему грец!» Только сейчас с помощью Интернета я выяснил, что это присловье — древнее украинское благопожелание, чтобы человека взяли или, напротив, НЕ взяли греки. А самой сильной угрозой по отношению ко мне у Александра Матвеевича было: «Сейчас задам тебе шлепака!» Он произносил именно так, с ударением на последнем слоге: «шлепака́». Или: «Ах ты, Карабас Барабас, Синяя Борода!» — звучало как длинное испанское имя: «Карабас — Барабас — Синяя — Борода».

Слов не то чтобы матерных, но даже бранных в лексиконе моих старичков не было. Я, во всяком случае, ни разу из их уст не слышал даже почти безобидной сегодня «сволочи» или «скотины». В самом крайнем случае бабушка могла допустить, к примеру, «балбес» или же «подлец», но при этом обязательно оговаривалась: