О влиянии Евангелия на роман Достоевского «Идиот» | страница 48
С той же целью Достоевский вводит в «лекцию» Аглаи еще один пушкинский мотив, к которому девушка настойчиво возвращается: «Там, – говорит она, – в стихах этих, не сказано, в чем, собственно, состоял идеал “рыцаря бедного”, но видно, что это был какой-то светлый образ, “образ чистой красоты”» (8, 207). Слова «образ чистой красоты» и первое из следующих упоминаний о «чистой красоте» дамы рыцаря поставлены Достоевским в кавычки. Скорее всего, писатель цитирует (и в первом случае намеренно неточно) слова из пушкинского стихотворения «К***» (1825). Они вызывают в памяти:
Достоевский, мне думается, сознательно заменяет «гений» на «образ» (икона), тем усиливая еще более мотив молитвенного поклонения. Так, рядом с «непостижным» уму видением рыцаря перед читателем возникает еще одно.
Следует отметить, что лишь первое из упоминаний «образа чистой красоты» можно считать поясняющим столь важный в концепции романа пушкинский смысл баллады. Далее Аглая произносит слова, не имеющие никакого отношения к пушкинскому герою. Они относятся уже только к Рыцарю Печального Образа и к предмету его высокой любви, Альдонсе Дульсинее. Из черновиков к роману ясно, что образы, созданные Сервантесом и Пушкиным, неразрывно соединились в сознании Достоевского (как и в воображении его героини) на довольно раннем этапе работы. И до самого ее завершения происходило своеобразное синтезирование некоторых их черт в характере нового героя, «Князя Христа». Поэтому после сцены чтения баллады Достоевский ввел в текст еще несколько упоминаний о «рыцаре бедном» с целью сохранить в памяти читателя весь комплекс идей и ассоциаций, способствовавших становлению образа Мышкина (8; 274, 283 и др.).
Продолжая свое маленькое литературно-критическое исследование, которое Лизавета Прокофьевна недаром называет «лекцией», Аглая утверждает, что «этому “бедному рыцарю” уже всё равно стало: кто бы ни была и что бы ни сделала его дама». Разумеется, в каждом ее слове содержится намек на отношения князя и Настасьи Филипповны: «Довольно того, что он ее выбрал и поверил ее “чистой красоте”, а затем уже преклонился пред нею навеки; в том-то и заслуга, что если б она потом хоть воровкой была, то он все-таки должен был ей верить и за ее чистую красоту копья ломать» (8, 207). Интересно, что этой дон-кихотской слепой, несомневающейся верой Мышкин действительно наделен, и она ярко сказывается именно в отношении к Аглае, постоянно ревнующей князя к Настасье Филипповне. Князь склонен ничем не смущаться и «продолжать блаженствовать»: «О, конечно, и он замечал иногда что-то как бы мрачное и нетерпеливое во взглядах Аглаи; но он более верил чему-то другому, и мрак исчезал сам собой.