Хранилище | страница 46
Пока он скрывался, арестовали трех его близких друзей. Он корил себя за то, что слишком поспешно уехал, не подумал о них, не узнал, есть ли и они в том черном списке. А они были. Вернувшись, он писал письма, ходил в горком, в обком, кругом были новые люди, на него смотрели как на сумасшедшего. Именно тогда он начал сильно пить. Помню ночные скандалы, выкрики отца, слезы матери. Он уже совсем было собрался в НКВД, но мать повисла у него на шее: «Спятил?! У тебя двое детей! Старики. Куда я с ними?» Не пустила или... он дал себя не пустить? Или понял, что смелость задним числом уже никому не нужна, бесполезна...
Он был гордым, даже строптивым. Говорили, что неуживчив, а он не хотел быть попугаем, искал свой взгляд на историю, это, конечно, не поощрялось. Долго на одном месте не удерживался. Однако, жалея мать и нас, детишек, его принимали то в один, то в другой институт на половину, на четверть ставки читать лекции по «советскому периоду». Он читал, студенты были довольны, но вдруг на лекциях появлялись какие- то люди с блокнотиками, внимательно слушали, кое-что записывали, потом отца вызывали на кафедру, требовали представить тезисы на весь курс. Он представлял и получал зубодробительные отзывы: лектор явно недооценивает роль товарища Сталина в победе колхозного строя, в индустриализации, в победе над фашизмом, в послевоенном строительстве ... Требовали приведения лекций в соответствие с программой. Отец отказывался, спорил, его отчисляли, увы, поводов он давал более, чем достаточно и без «политической близорукости»: частенько являлся на лекции навеселе и хотя студенты любили его за живое слово, простоту, терпимость, всегда находились «бдительные», которые «сигнализировали» начальству. Выгоняли из институтов, с кафедр обществоведения, он брал лекции в обществе по распространению знаний, ездил по районам — в глубинке, перед бабами и старухами дозволялись и отклонения от жесткой программы...
Его любили за мягкость, покладистость, за щедрость — если уж кто и отдавал последнюю рубаху, так это отец! Презирал вещи, деньги. Да их у него никогда и не было, никогда он не заводил никаких сберкнижек, не носил бумажников, зарплату комом в карман и — пошел! Оттого-то и липла к нему всякая подзаборная шваль. И трусом, как мне кажется, он не был. Помню, мама рассказывала, как в двадцатых комсомольцем отец участвовал в раскулачивании и в одной из деревень в него стреляли из обреза. Нынче можно засомневаться, тем ли делом занимался, ту ли храбрость проявлял, но в те времена никаких сомнений не было.