Метаморфоза | страница 62
Постепенно, очень медленно освобождаясь от голода, набираясь сил, мы ускоряли темп хода и через несколько часов уже просто мчались. Рядом со мной бежал черный ведмедь. По тому, как ужасающе он топал, я узнал в нем Мурурову. О, Мурурова был красивый бовицефал! Он был благородный бовицефал, он был из бовицефалов бовицефал.
Запах города становился сильнее, вот он превратился в вонь, она толкала нас назад, в родную и бесконечно чуждую галлинскую чащу, но человек свыкается с вонью, почему бы не привыкнуть и животному более низшему?
Сказал так и ужаснулся - это мы-то низшие?! Это я, со своей силой несокрушимой, я, со своей яростью, бешеной как смерч, неотвратимой как смерть; со своим разумом, тонким, мощным, вмещающим и перерабатывающим сразу десятки мыслей (и каких, люди!), это я-то, милостью Божией бовицефал, я - низший? И только потому, что рукам моим не надобен инструмент, и только потому, что я сильнее человека, а он, чтобы выжить, вынужден исхитряться, только поэтому? Чушь!
Мне еще многое предстоит узнать о своем ведмежьем теле, новые ощущения только еще готовились захватить меня целиком, ведмежья любовь, куда менее смешная и жалкая, чем любовь людей, которые и сами-то стыдятся ее, и правильно делают, - все это мне еще предстояло, а пока нужно было сделать другое.
Я шел помочь, стремился - не для них, для себя - уничтожить все, что мешает этим людям, ставшим вдруг для меня дорогими (ну вот как ты), заставить их посмотреть на мир свой моими глазами, открыть им всю абсурдность, их окружающую... Я не знаю, что-то вроде того. Я чувствовал! Да ты хоть догадываешься, какой смысл я вкладываю сейчас в это слово, ты, женщина, существо, эмоциями живущее, эмоциями воспринимающее, эмоциями реагирующее - ты хоть сотую, хоть миллионную долю воспринимаешь из того, что я рассказываю тебе? Я чувствовал, я не мыслил. Я чувствовал словами, осязательными фигурами, обонятельными аккордами, я целые предложения, целые симфонии сплетал игрой чувств, а главное чувство, заменяющее главную мысль, было - скорее приобрести город.
Галлинские леса сменились на экзот-европейские, я стал узнавать их, ведь я их делал. Метропольные буки и вязы утопали в метропольной траве, перемежаясь с кууловскими миттерстанциями и жующими планариями с Парижа-100 - все это диковато выглядело в ярко-фиолетовом свете галлинского утра и очень походило на сон. Сон, прямо скажем, из отвратительных: естество ведмедя не воспринимало человеческих мерок эстетики. Противно и страшновато было опускать лапы в скользкую, брызжущую зелень, обоняние начинало отказывать, вызывало нечто вроде шокового омерзения, слух... Я в детстве, например, не любил, когда разломом карандаша ведут по стеклу с нажимом - мурашки по коже. Сейчас было так же. Мысли тупели, ожесточались, собирались в кулак, в сведенную челюсть, начинали думаться исподлобья, не знаю, понимаешь ли ты меня.