Поцелуй Раскольникова | страница 85
– А что за свечка, Оля?
– Ну, это упражнение гимнастическое, ноги вверх вдоль стены, а сама на лопатках стоишь, помогает. – Она прихрамывала, и я вместе с ней прихрамывал, будто мог тем самым помочь (это я не сразу заметил).
Мефистофель жил на третьем этаже, – он и был «товарищем» («Сатана там правит бал…»). Жил-был Мефистофель. Оля прошла «в ту комнату», а мы с хозяином расположились на кухне, сели за стол и загоремыкали. «Ну вот», – говорил Мефистофель. «Да, – отвечал я, – вот вам и „ну»». Он предложил яичницу (жарил перед самым приходом), я отказался.
– Значит, вы «Фауста» ставите? (Беседуем.)
– Мюзикл.
– И сами поете?
– Под фонограмму.
– Трудно представить.
– Такой спектакль.
Беседа не клеилась.
– Натурфилософия Гёте, честно говоря, не близка мне.
– А?
– Натурфилософия, говорю…
– Андрей Филиппович, – отозвалась Оля из комнаты, – я ваш ковер со стены уронила!
– А черт с ним, – пробормотал Мефистофель. – Какая тут натурфилософия. У нас все по-другому.
Помолчали.
– Но – мюзикл!
Говорить было явно не о чем.
– И конец меня не устраивает, – продолжал я задираться (от зажима, наверное). – Получается, Фауст всех надул. Пользовался сатанинскими привилегиями, все ему, как с гуся вода, а в результате еще и на небо вознесся. Плохо это или хорошо, но договор был заключен, и его нарушили. Мне такая справедливость не нравится.
– Не знаю, – сказал Мефистофель.
Я добавил зачем-то:
– Каждый должен заниматься своим делом.
Мефистофель задумался.
– Вы правы, – согласился он. – А как же иначе?
Он был очень галантен. Провожая нас на лестничной площадке, долго раскланивался и приглашал, если что, заходить не стесняясь. Оля заметно повеселела. Она укала с нарочитой беззаботностью («У! У!») в пролет лестницы, но эхо не откликалось. Надо запомнить, подумал я. Мы вышли на улицу. Шел снег.
– Вот глупость. Врачи рожать не дают. Нельзя рожать, говорят. Дурында.
…Стихотворение «Пора, мой друг, пора…» Пушкин написал, по-видимому, в июне 1834 года. Тогда же в письмах к жене он говорил о желании порвать с суетой столичной жизни и поселиться в своей деревне. Июньские письма, дающие достаточное представление об умонастроении поэта, вполне дополняют известное восьмистишье Пушкина.
Те же обращения, та же доверительная интонация:
«Прошу тебя, мой друг…», «Пожалуйста, мой друг…»
Та же идея бегства: «Ух, как бы мне удрать на чистый воздух…» Кажется, только при одной мысли о побеге Пушкин сбивается на стихотворный размер: «Туда бы от жизни удрал, улизнул! Цалую тебя и детей…»