Григорий Сковорода | страница 38



Что же именно не понравилось Миславскому в трактате Сковороды? Возможно, не очень приятная для церковного иерарха мысль, что «теперь мало кто разумеет Бога»… Возможно, рискованное сравнение церковного обряда с лузгой, ведь в православной традиции обряд всегда играл очень важную роль… Возможно, слишком радикальное сравнение церковного Предания с «смоковным листом, часто покрывающим ехидну»… Так или иначе, в конце весны или в начале лета 1769 года белгородский и обоянский архиерей уволил Сковороду с работы, а катехизис распорядился читать по учебнику иеромонаха (в будущем митрополита) Платона Левшина. С тех пор и до самой смерти Сковорода уже больше никогда не будет браться за какую-либо службу. Начинались вечные странствия…

Как пишет Михаил Ковалинский, вскоре после этой истории Сковорода «удалился в глубокое уединение». Он поселился недалеко от Харькова, в Гужвинском лесу под Дергачами. Этот лес принадлежал отставному подпрапорному Василию Земборскому – отцу студента Харьковского коллегиума Ивана Земборского, который посещал, в частности, и дополнительные классы (математика, французский язык), а у Сковороды слушал курс катехизиса. Тут, в хатке, стоявшей на берегу Лопани возле пасеки, Сковорода и нашел себе приют, наслаждаясь роскошной природой, музыкой (философ «приятно и со вкусом» играл на скрипке, флейтузе, бандуре), размышлениями, чтением-толкованием Священного Писания. Недаром он сам себя называл Варсавой, то есть «сыном мира». А еще он пробовал излагать свои мысли на бумаге. Тем более что на дворе играло всеми красками лето…

Следует сказать, что желание писать приходило к Сковороде по большей части тогда, когда на дворе было тепло. По крайней мере зимняя пора для этого не годилась. Он говорил, что зима «враждебна музам», ибо какое там зимой писание, когда только и думаешь о том, как согреть руки! Вероятно, Сковороде казалось, что, скованная холодом, замирает вместе с природой и фантазия человека. А вот лето – благословенная пора… Философ писал без какой-либо спешки, аккуратно выводя каждую букву. Каллиграфия у него была прекрасной – образцовая украинская скоропись XVIII столетия. Сама эта манера письма отражает спокойствие – спокойствие летнего дня, когда слышно, как по листьям деревьев пробегает легкое дыхание ветра, принося с собой настоянный запах степных трав, как в поисках лакомства жужжит в клевере шмель, как рыба лениво всплескивается на реке, когда видно, как беззаботно снуют туда-сюда солнечные зайчики, а в глубокой-преглубокой небесной сини плывут и не плывут белесые облака… когда ты всем своим существом ощущаешь полноту бытия, мир как-он-есть, мир здесь-и-теперь… А еще – душевный покой, ибо ты пишешь, и в мыслях не имея заработать на этом какую-то копейку, потешить себя славой, напечатать потом книгу… Ты пишешь просто так – для самого себя и ближайших друзей. Недаром же наш философ никогда не заботился о судьбе своих творений. Уже в сентябре 1790 года он уведомлял Михаила Ковалинского: «У друга нашего, бабайского иерея Як[ова] Правицкого, все мои творения хранятся. При мне бы они давно пропали. Я удивился, увидев у него моего «Наркисса» и «Симфон[ию]: "Аще не увеси…"» Я ее, ожелчившися, спалил в Острогожске, а о «Наркиссе» навеки было забыл. Просите у него. А я не только апографы, но и автографы раздал, раздарил, расточил». Одним словом, «искусство-как-забава». Да разве только искусство? «Многие говорят, – писал как-то философ, – что ли делает в жизни Сковорода? Чем забавляется? Я же о Господе радуюсь. Веселюсь о Боге, Спасе моем… Забава… есть вершина и верх, и цвет, и зерно человеческой жизни. Она есть центр каждой жизни. Все дела каждой жизни сюда текут, будто стебли, преобразуясь в зерно». Ради этой «забавы», понимаемой как неподвластное прагматике понимание природы вещей, философ и писал свои произведения, уединившись в Гужвинском лесу.