Обломов | страница 6
Показательно, что оценки эти не только очень симметрично расставлены, но и однородны в своей основе и по своей сути. Так, после ухода Волкова Обломов сокрушается: «В десять мест в один день — несчастный!.. И это жизнь!.. Где же тут человек? На что он раздробляется и рассыпается?..» и т. д. Судьба Судьбинского кажется ему отвратнее: «По уши увяз… И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире…» Посещение Пенкина вызывает очередной прилив сожаления: «Все писать, все писать, как колесо, как машина…» и т. д.
Конечно, Илья Ильич лукавит. Говоря по поводу разных типов мнимой активности, что при одурелой беготне в присутствие или непрерывном машинообразном писании по ночам для собственной жизни-то и не остается никакой возможности. Обломов прежде всего стремится любой ценой как-либо нравственно обосновать свое безделье, позволяющее ему сохранять «свое человеческое достоинство и свой покой», обеспечить «простор чувствам» и «воображению». И все же сами по себе суждения Обломова о житейской многоликой суете не теряют своей справедливости. В них откровенно просвечивает собственно авторский взгляд. Может, правда, возникнуть сомнение в том, что писатель счел необходимым доверить свои раздумья о достойной человеческой жизни столь недостойному герою, который себя так бесповоротно компрометирует на самых первых страницах в своих мучительных попытках спустить ноги с дивана. Спор Обломова с Пенкиным о призвании литературы это сомнение снимает.
«Пуще всего я ратую за реальное направление в литературе», — самодовольно заявляет обличитель, «смело» карающий в своих статьях (впрочем, в рамках «строгих, но законных мер») отдельные случаи мордобоя, взяточничества и «развращения нравов в простонародье», превозносящий самый свеженький образчик — «Любовь взяточника к падшей женщине». Тут апатичный Обломов в неподдельном вдохновении, с каким-то даже злым «шипением» возмущается бездушным обличительством. Разумеется, произнеся длинную тираду о «гуманитете», Илья Ильич снова, зевнув, покойно возвращается на диван.
Обломов остается Обломовым. Но на какой-то миг он преображается — и голос писателя-гуманиста прорывается сквозь сонную оболочку сознания вроде бы «отрицательного героя». А в самом герое вдруг приоткрывается и мыслящий ум, и потаенная страстность в защите своих убеждений, и, главное, известная стойкость этих убеждений, — того подлинно человеческого начала, которое зародилось еще в маленьком Илюше среди мирного приволья Обломовки.