Города и годы. Братья | страница 26



— Разбейсь напополам.

Ходили на развалины кучками, взявшись за руки. Там изводили спички, искали балок. Невидимо откуда наволокли со всех сторон щеп, досок, дранок, рам, фанеры, подкатили мокрое бревно. У концов его, упрятанных в щепы, распалили костры.

Гулкая глотка ухнула нетерпеливо:

— Ну что же, граждане, встали?

Тогда чья-то большая рука, дрогнув в робком свете костров, тяжело поднялась ко лбу, опустилась на живот, махнула от плеча к плечу, и спокойный голос позвал:

— С богом, товарищи!

И тогда десяток-другой спин медленно пригнулись к земле.

У забора, сколоченного из вывесок, куда отошла смена, разворотив мостовую, гукало и шуршало железо. Андрей распахнулся, вытер рукой потную шею, присел на асфальт. Женщина, перетянутая ремешком, неловкая, тучная, отдуваясь, счищая обрывком ржавой жести липкую грязь с ладоней, спросила:

— Ну как, профессор, камни-то ворочать?

Человек ростом Старцову по плечо потянулся, точно просыпаясь, и рассмеялся:

— А знаете — хорошо! Я не могу вам точно передать, что я чувствую. Иногда идешь по улице, поднимешь невзначай голову, вдруг — небо! Так станет на душе удивительно. Годами не видишь, не замечаешь, как будто нет ничего. И вдруг прикоснешься. Оказывается — небо!.. Вот что-то такое…

— Оказывается — назём.

— Совершенно верно — назём, грязь. А прикоснуться — радость.

— Я понял бы, если бы — пафос, — раздалось прерывисто, с одышкой.

Тучная, неловкая спохватилась:

— Вот именно! В феврале баррикады строились сами. А сейчас — казарма.

Одышка добавила:

— Главное, защищаем что? Право на разрушение.

— Разрушение, — отдалось сзади.

— Разрушение, — колыхнулось спереди.

— Пафос, — сказал профессор, вглядываясь в Андрея, — пафос — это час, день, неделя. Пафос — это припадок. Нельзя, чтобы народ бился в припадке целые годы.

— А зачем нужно, чтобы бился?

— Профессор, ведь культура…

— Культура, — отдалось сзади.

— Культура, — колыхнулось спереди.

И опять, точно посмеиваясь над самим собой, извинился профессор:

— Я, знаете ли, изучая историю, не мог обнаружить, чтобы какая-нибудь идея бесследно исчезала под развалинами академии, города или государства. Не мог. И я совершенно спокоен: биологии, истории, искусству, физике, вообще знанию, накопленному человечеством, сейчас ничто не угрожает.

— Идеи можно мыслить только в человечестве. А человечество обречено на взаимное истребление.

— Истребление, — отдалось сзади.

— Истребление, — колыхнулось спереди.

— Я не вижу этого, — возразил профессор.