Родина | страница 4
У дверей на лавке сидел старик, и мальчик сел на ту же лавку, с краю. Старик не пошевелился, он весь залит был солнцем, глаза полузакрыты. Кошка подошла и вспрыгнула старику на колено, он поднял костистую руку и стал гладить кошку. И так они сидели, старик, кошка и мальчик. Солнце ушло за дом, ветер подул, принес желтые березовые листья.
Мать говорила людям:
– Я испугалась, когда была им тяжела, вот он и родился бессловесным, иные думают, он и говорить не умеет; как он только жить будет, такой тихий, ума не приложу.
Ее спрашивали:
– А чего же ты испугалась, Нина?
И она охотно рассказывала, как шла в зимний день по тропке от сарая, несла дрова.
– …и вдруг черная собака передо мной, стоит и смотрит. Не разойтись, тропка узкая, сойдешь – и в снег ухнешь с головой, столько в том году навалило нам снега. Собака громадная, спокойная. И вдруг пошла на меня, я так и села на тропку, и дрова повалились из корзинки, сижу, а она мне в лицо дышит. Подышала и ушла, вот с чего он и вышел на свет таким робким. Ну, что ж, люди всякие бывают, верно? Значит, так надо.
Потерпевший отложил исписанный бисерно лист. Кружка дымилась нетронутая. Дежурный спросил:
– Дату и подпись поставили?
Мужчина кивнул, и дежурный забрал лист:
– Я читать буду, а вы пейте, хорошо от простуды.
Заявление было пространным, но дежурный замечания не сделал, не стал говорить, что надо переписать, сжать, оставить только суть дела. Ничего, можно и такое принять, так он решил. Хотя и предполагал от начальства нагоняй.
А прочел он буквально следующее.
В феврале первого числа сего тысяча девятьсот пятьдесят пятого года я обнаружил, что моя армейская шинель прохудилась на спине при бережном моем отношении. Я доставил ее к соседу Василию Ивановичу в надежде, что он ее подлатает. Василий Иванович – мастер по шитью и за мелкий ремонт не берет с меня ничего, как и я не беру с него ничего за мою работу ретушера, если таковая ему бывает надобна. Василий Иванович рассмотрел мою шинель на просвет и сказал, что латать ее не возьмется, показал мне дыры под мышками, показал, что подкладка уже истлела и держится только по недоразумению. Он сказал, что готов мне сшить хорошее теплое пальто за полцены. Я растерялся, так как в шинели проходил всю войну, обжил, она стала мне как подруга, хранила и берегла, и был даже случай, когда пуля застряла в верхней пуговице, калеку-пуговицу я храню. В этой шинели я ранен был один раз, в руку, и даже не лежал в госпитале. Шинель мне тогда аккуратно заштопали, потом и Василий Иванович не сумел найти место ранения. Да и на мне все зажило совершенно. Как бы то ни было, спустя десять лет после войны верная подруга состарилась и не умела уже меня согреть. Я бы перешел в пальто отца, его я носил до войны, но оно меня с войны не дождалось; думаю, что его украли, как и материнскую пуховую шаль, в которую меня заворачивали младенцем, а также заворачивали в нее кастрюлю с гречневой кашей, предварительно обернув ее газетами, чтобы шаль не прожечь; мать объясняла мне, что так каша доходит; шаль мать носила зимой; я же обвязывал шалью поясницу уже после ухода моих родителей в лучший мир; и потери шали мне было жальче всего; хотя кисточки мои с красками было жальче. Пальто я пошил в долг и до сих пор еще не расплатился, Василий Иванович меня не торопит. Пальто он мне сшил доброе, длиной до щиколоток, чтобы спину мою больную не продувало ни при каком ветре, и я надеялся, что прохожу в этом пальто до конца дней. Черное пальто с хлястиком назади; воротник английский, но можно застегнуть наглухо, все предусмотрено для тепла.