Записки Анания Жмуркина | страница 111



Утром нас никто не будил, и мы лежали с открытыми главами и ждали команды «вставать», но этой команды не последовало. Я лежал лицом к Евстигнею; Евстигней, положив руки под голову, смотрел в потолок, затянутый паутиной и украшенный сосульками рваных шпалер, прислушивался к глухому гулу орудий и молчал.

— Не пора ли вставать? — предложил я Евстигнею.

Он помолчал с минуту, потом повернулся ко мне:

— Да, давай, Ананий Андреевич, вставать.

Мы не торопясь поднялись, стряхнули с гимнастерок приставшую солому, разгладили складки штанов и гимнастерок и пошли во двор умываться. За нами поднялся и солдат с нерусским акцентом. Я смотрел на него и недовольно сказал:

— Как вам было не стыдно занять мое место?

Он испуганно поморщился и ничего не ответил, а только подошел ко мне ближе и пошел со мной рядом. Я посмотрел на его лицо: это был еврейский мальчик. У него было очень молодое и розовое лицо с едва заметным черным пушком над губами, правильный нос, живые, цвета кофейной гущи, глаза, которые были испуганно напряжены и рвались в разные стороны, но как будто ничего не видели перед собой; нижняя губа была немного оттопырена, казалась припухшей, на самой середине имела глубокое раздвоение и была похожа на заячью губу, да и вообще все его лицо походило на перепуганного зайца.

— Как тебя звать? — спросил я.

— Соломон, — отвечал он и протиснулся в середину и стал между мной и Евстигнеем. Он был повыше меня ростом, и мне стало его жалко.

— А меня звать… — начал было я и хотел назвать свое имя, но Соломон перебил:

— Я знаю, как звать тебя и твоего товарища.

И он назвал мое имя и Евстигнея. Потом, когда мы умылись, он сказал, что мы ему очень понравились и он хочет быть вместе. Евстигней ласково похлопал его по плечу и сказал:

— Правильно, братенок, со мной тебя никто не обидит.

Соломон радостно засверкал глазами, и, как мне показалось, на его длинных темно-коричневых ресницах, пересыпаясь, в первый раз заиграла солнечная пыль радости. Глядя на него, я тоже улыбнулся, а Евстигней вздохнул и засвистал любимую песенку: «Провожала жена мужа, на широкую дорогу…»

Потом, после завтрака, мы втроем пошли бродить по городу. Город был мертв и был похож на кладбище, а дома — на могильные плиты. Только изредка выглядывали из грязных лачуг лица евреев и подозрительно смотрели по сторонам. Они напоминали мне выглядывающих ящериц из-под разрушенных развалин.

IX

Двое суток пропадало начальство, потом появилось и приказало приготовиться и далеко не уходить от квартиры. Мы весь вечер толпились около дома, а некоторые, чтобы не скучать, резались в «двадцать одно». В этот вечер мы хорошо рассмотрели город, видели, как с трех сторон за городом вспыхивают то и дело молнии орудийных выстрелов и дрожат на бледно-желтых горизонтах зарева пожаров. С горизонтов все выше и выше поднимались зарева пожаров к зениту и желто-красной сукровицей ползли в наши наполненные испугом глаза. Поздно вечером, когда наступила густая тьма и эта тьма в кольце желто-красного зарева казалась бездонной и зловещей дырой, нас выстроили около квартиры и погнали на позицию, как раз в эту дыру. Нам так же строго, как и на вокзале, было приказано не шуметь, не курить и как можно тише ступать по разбитой мостовой. Такая предосторожность нагоняла на нас еще больше жути и ужаса, чем раскаты орудий, зарева пожаров и светло-зеленые ленты ракет, которые, взлетев на определенную высоту, рвались и, рассыпая ярко-зеленые искры, ослепительно освещали под собой землю. Через несколько минут город остался позади, и мы переходили Двину. Она нежно насвистывала под мостом песенку; слушая ее песенку, мне тоже захотелось свистать, но я не засвистел по очень простой причине: я был не я, а был кусочек большого тела, чужого для меня, и поэтому мой язык, сознавая это, прилипал к гортани, губы не вытягивались, как раньше, совочком, чтобы засвистать любимую песенку Евстигнея «Провожала жена мужа на широкую дорогу…». Пока я так рассуждал, Двина осталась далеко позади: мы проходили мимо изрытой окопами и рвами земли, вступали в жутко чернеющий лес, от которого тянуло на нас сырой прохладой и при виде которого ночь становилась еще темнее, а на душе — еще страшней и неопределенней. Орудия гудели по бокам и почти рядом, и мы слышали шипение и свист пролетающих снарядов над нашими головами. Перед каждым свистом и взрывом наши тола жадно притягивала к себе земля, и мы были готовы плотно припасть к ней, больше не подниматься, лежать на ней и не отрывать от нее своих глаз. Шли мы всю ночь, и среди нас распространился слух, что мы заблудились и сейчас находимся поблизости от немецких окопов. Такое мнение подтверждали снаряды, что падали недалеко от нас и своим взрывом заставляли нас шарахаться на землю, крепко цепляться пальцами за ее шероховатость… Добрались мы до штаба на рассвете. Но было трудно понять, с какой стороны восходит предвестница утра, так как все четыре стороны были в зареве огня. От рева содрогалась земля, по нашим телам пробегали мурашки. Мы остановились в саду, около нежилой постройки. Я, Евстигней и Соломон вошли в амбар и залезли в глубокий закром. Нашему примеру последовали и другие. Рядом с нами лег отделенный. Он, растягиваясь во весь рост, сказал: