Рассказы провинциального актера | страница 55



Мы пошли за дощатую перегородку, где до того сидел я, угостились моими сигаретами — он не курил! Раньше не курил!

Он размотал шарф, повязанный на шее, опустил воротник демисезонного пальто — здорово был закален, и уральские морозы мало волновали его, что тоже подчеркивало его незаурядность.

И он начал говорить. Я не просил его, он сам захотел поделиться своим горем. Он рассказал, что у него плохо с горлом, или со связками, плохо давно. Несколько раз, несколько лет назад было совсем плохо, потом полегчало. Врачи придумали какое-то в высшей степени латинское название, а как от него избавляться — еще не придумали, но за всеми его словами, за всеми цитатами из разговоров его врачей угадывался страх — не та ли это болезнь, что мы боимся даже называть и понимаем друг друга, как только говорим: да, да, у него  э т о… Тем более, что врачи давно грозили ему возможной операцией…

— А что, если не делать операции? — спросил я.

— Петь скоро не смогу… Петь не смогу… Не смогу… Одно воспоминание от голоса останется, объедки… Вот и думаю, а не податься ли мне к вам в драму? Для нее моих объедков хватит… Возьмете? На какие-нибудь характерные роли, похриплю и ладно… Возьмете?

Из начала рассказа, наверное, помнится, что в театре было две труппы? Так вот, по рождению в институте я был драматическим, а по иронии судьбы стал еще и опереточным актером, приписали меня к простакам, и стал я завсегдатаем балетного класса и бедой концертмейстеров, обязанных готовить партии певцам будущих спектаклей. Каким я был певцом, можно вспомнить только в кошмарном сне. Для простака оперетты, впрочем, не это главное…

— Так как, возьмете?

Ах, бессознательная привилегия молодости: не задумываться всерьез над чужой бедой, словно огорожены они друг от друга, беда и молодость, барьером несовместимости, ведь своя-то беда всегда ближе, что нам до чужой?

Молодость любит себя, ей это прощается, но многие считают, что себя любить всю жизнь — безнравственно, да только не меньшие в своем убеждении это качество хранят и оберегают всю жизнь, своя беда всегда ближе и важней всего и всех на свете. Я не был исключением. Не задумавшись всерьез над его бедой, а только услышав это шутливое «возьмете меня к себе?», возликовал как уравненный в правах с ним, столпом нашего театра, стал уговаривать его немедленно переходить в драму, думая, что тем самым помогаю его печали, облегчаю ее, не понимая, что соглашаюсь с окончательностью его беды.