Долгая и счастливая жизнь | страница 56



И все-таки шаг за шагом она эту милю прошла, и было уже без чего-то четыре, когда она вышла на опушку рощицы, где стоял домик Мэри — три дощатые комнатки и крыша, от дождей потерявшая всякий цвет, узкая и заостренная вверху над белой, плотно убитой землей, похожая на кость, которую обсосало солнце. И ничто здесь не шевелилось, кроме струйки коричневого дыма, вьющейся из трубы, да индюка, который сразу же заметил Розакок.

— Мэри! — позвала Розакок, так как индюк славился своим злобным нравом. Он поглядел на нее, склонил набок ярко-красную голову и отступил, давая ей пройти. Мэри не откликалась, и Розакок поднялась на ступеньки крыльца, крикнула еще раз «Мэри!» — и открыла дверь. В этой большой низкой комнате, где жила Мэри, стояла тишина, было темно и пахло керосином. Может, все ушли в церковь к вечерне? Розакок вошла, решив острить записку, что она заходила, но не обнаружила ни клочка бумаги, кроме журнальных страниц, прибитых к стене, чтоб не так дуло. Розакок взглянула на кровать. Там, на перине, четыре подушки были составлены ящичком, а посередине, как в гнездышке, на толстом слое газет лежал на спинке ребенок Милдред, прижав к ушам крепко стиснутые кулачки. Его головенка завалилась набок и наполовину утонула в белой наволочке. Единственное байковое одеяло сбилось к ножкам, а рубашонка — больше ничего на нем и не было — задралась высоко на грудь, и в этой холодноватой комнате он лежал почти голышом. Стало быть, Мэри где-то тут поблизости, и надо ее подождать, подумала Розакок и подошла к ребенку. Он спал так крепко, что она нагнулась послушать, дышит ли он. Рот его был закрыт, но дышало в нем все — и страшное темячко, где череп как бы расступался и пульсировала беззащитная темная кожа, и вздутый животик, и даже пупок, почти такой же шишковатый, как маленькая штучка внизу, приникшая к тугому мешочку, — все вздымалось и опускалось. Непохоже было, что ему холодно, но Розакок все же решила его укрыть. Она опустила задравшуюся рубашонку и осторожно высвободила свившееся вокруг ножек одеяло. Этого оказалось достаточно, чтобы нарушить его сон. Не открывая глаз, он закряхтел и заелозил ножками по одеялу и медленно ухватился рукой за рубашку. Розакок отступила назад, чтобы он ее не увидел, если проснется, и взмолилась про себя, чтобы он не проснулся. Он перестал дергать ножками и кряхтеть тоже, и на минуту ей показалось, что он спит. Но вдруг он повернул голову и, открыв глаза, глядел прямо на Розакок, и его внезапный вопль вырвался из какого-то жуткого мирка, куда он уходил во сне, и в этом вопле было описание того мирка, бессловное и четкое, как лезвие ножа. Розакок измышляла всякие способы успокоить его, но все они сводились к одному — взять его на руки, орущего, опять заголившегося, а она ведь для него чужая. Но он смотрит прямо на нее, и, даже если он ее не видит, нельзя же, чтоб он так орал, и она снова опустила на нем рубашонку, подложила ему руки под голову и спинку и приподняла, но он тут же срыгнул и густое желтое молоко полилось по его шее прямо ей в руку. Она отдернула руку, словно обжегшись, и стряхнула молочные сгустки на пол, и быстро вытерла пальцы о постель Мэри. А ребенок закатывался криком. Розакок, глядя на него, сказала: «Маленький, я же не та, кто тебе нужен» — и побежала на крыльцо, пытаясь дозваться Мэри. На этот раз Мэри откликнулась.