Смерть зовется Энгельхен | страница 43
Она вздрогнула, как от удара бича. Сколько печали было в ее глазах… Порывистым движением она прикрыла ноги. Если теперь она еще и заплачет, я уйду…
Но она не заплакала. Она встала, зажгла свет и села против меня.
— Поверь, Володя, и я не этого хотела. Я просто готова была отдать тебе все, что у меня есть. Я знаю, это очень немного, а предлагать по-другому я не умею… Так уж меня выдрессировали, Володя. Вымуштровали так, что я и думать забыла, что на свете есть и другое. Я шлюха, Володя. Те, кто знают меня, говорят, что я — высшего класса. Только я сама знаю, что низшего…
— А зачем ты ходишь в Плоштину?
— Это я сказать не могу. Не имею права.
— Я не любопытный.
— А жаль.
— Чего жаль?
— Я сама все испортила. Мне казалось…
Я зло рассмеялся.
— А я — то, дурак, сколько раз думал: вот возьму и скажу тебе, так прямо и скажу: люблю тебя, у меня это серьезно.
— А я? А я, Володя?.. Я всегда смотрела на тебя. Есть у тебя что-то такое в глазах — всю жизнь я это искала. И не нашла. Потому я и стала такой.
Она села на ковер и положила голову мне на колени, глядя на раскаленную спираль электрокамина. Она вздрагивала. Плачет… Но это не то, чего я боялся, от чего хотел уйти. Это не представление.
Я гладил ее волосы, гладил долго-долго, не говоря ни слова. Тишина была чистой, ее заполняли два человека. Она подняла ко мне голову, и в глазах ее было столько мольбы, столько тоски, столько надежды… Я вскочил, погасил свет, вернулся к ней. Она лежала на полу, я лег рядом с ней и стал смотреть на ее лицо.
— Ты можешь уйти, Володя… — шептала она, — я знаю, можешь… но я прошу тебя, прошу…
— Ты ошибаешься. Теперь я не могу уйти. Теперь — нет.
Женщина, которая лежит здесь, больше не товар, за нее не нужно платить, не будет унижений и оскорблений, и после пробуждения она останется такой же желанной. И не оттолкнет, теперь — нет. Ее ничто не замарает — она придет чистой…
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем. Мне хорошо.
Она зажмурилась, как кошка.
— Я люблю тебя, Володя.
— Молчи…
Она замолчала. Так мы стали любовниками. Просто, естественно, без слов. Это было прекрасно. Я выиграл эту женщину, выиграл ее у жизни.
Эх, партизанское счастье! Теплая печка, горячий чай, песня, знакомая с детства, двести граммов самогону, охапка сена в морозную ночь… И — поезд, пущенный под откос, несколько убитых немцев и те драгоценные минуты товарищества, когда все мы молча и глубоко любим друг друга. У нас одна судьба, нас пятьдесят человек — и мы одно целое… Одного убивают — и несколько дней царит скорбь, начинаются ссоры, все мрачны, кое-кто не выдерживает, вспыхивает истерика, начинается самобичевание; звучат горькие упреки, а самые горькие — те, которые не высказаны, упреки товарищам — это не должно было случиться, этого и не произошло бы, если бы я, если бы он, если бы другие… Об этом, и только об этом, говорят два-три дня — это панихида, поминовение усопших. Не поют песен, не болтают о девчатах, ни грубости, ни глупости… И тогда обнажается то, что скрыто под толстой кожей пустых слов, рисовки и поведения суровых людей, выбитых из нормальной колеи.