Ноль три | страница 148
Ах, как я уговаривал себя прежде: в смерти нет ничего страшного, нужно только погасить воображение и представить смерть мгновенную, а не долгую, отсечь подробности в виде скорбных лиц друзей и родственников, резиновых этих жгутов при внутривенных вливаниях, проскальзывающие через узкое горло капельницы лекарства.
Подробности эти явились вчера, есть они и сейчас — вот я неестественно выгибаю шею, чтоб видеть белый свет, а встать не могу. И что же? А можно сказать не без гордости, что подробности эти не испугали меня.
О, самообман, о, жалкие утешения сознания.
Хмарь рассеялась, и стало видно голубое небо. Нет, я за жизнь не держусь, но отдал бы что угодно, только бы быть не в палате, а на улице — потянуть ветку и подставить лицо легкой снежной пыли.
О, самообман, о, жалкие утешения сознания.
Более того, вот вся моя правда: пусть не на улице, пусть в палате, только бы всегда видеть сияние этого голубого неба.
И тогда меня захлестнула отчаянная жалость: да почему именно я, ведь всегда был здоров, не переедал, не курил, не пил, плавал и бегал на лыжах, ну, почему же именно мне так не повезло.
И чтоб уж вовсе не раскваситься, я эдакую хитрую игру ума затеял: вот скажи мне, какая высшая сила перед отлетом — сделай то-то и то-то, что прежде полагал подлостью и предательством, и жизнь твоя потечет дальше, так любой ли ценой удерживается жизнь?
Ох, уж эти игры испорченного чтением ума! Жутко и вольно становилось от сознания, что нет, жизнь удерживается не любой ценой. Конечно, душа верещала бы и корчилась, но сейчас можно было признаться — жизнь удерживается не любой ценой. И только ради этого понимания стоило всю жизнь читать книги.
Вскоре пришла Надя. Поначалу она не могла найти верный тон — что и понятно, потрясена и никак не поймает стерженек новой роли — сиделки при больном муже. Сперва она говорила со мной, как с ребенком-недоумком, ах, не суй пальчик в огонь, будет бо-бо, ах, не делай пи-пи на книги — вот горшочек, но я этот тон не поддержал, и тогда Надя нашла нечто противоположное — тон пожилой классной дамы, правда, с некоторым подтруниванием над собой, и это была вполне приемлемая манера. Скорбных ноток в ее опеке не было, и уже за это я был ей благодарен.
Выходя из палаты, Людмила Владимировна вспомнила обо мне и присела на краешек моей койки.
— Ваши-то опять нашелестели. Алферова ругали на медсовете.
— А что случилось?
— Девочка-фельдшер оставила на дому аппендицит. Привезли через день с тяжелым перитонитом. Мужик возьми да и… — заговорщицки, одними губами шептала она.