Элиза, или Настоящая жизнь | страница 75
Арезки был далеко. Его ящик с инструментами остался на полу в машине, которую я проверяла. Я наклонилась, стала в нем рыться, почему–то вообразив, что он спрятал там записочку для меня. Ничего не найдя, я вылезла расстроенная. Машины опустели, шум заглох. Утих грохот конвейера. Я узнала спину Арезки в толпе рабочих, уже добравшихся до двери. Он даже не попрощался со мной. Я еще надеялась встретить его на лестнице, потом у выхода, наконец — на остановке автобуса. Но так и не увидела. Вернулась я домой, чувствуя себя одинокой и несчастной.
Я поняла смысл выражений: «земля уходит из–под ног», «сохнет во рту», «сердце сжимается», — над которыми прежде смеялась. Всякий раз, когда Арезки проходил мимо меня, ограничиваясь тихим «извините», каждый раз, когда он упускал возможность остаться наедине со мной, я ощущала боль во всем теле.
Он являлся по утрам в сопровождении Мюстафы и тунисцев, которые занимались потолками. В полдень он присылал мне с Мюстафой вату, пропитанную бензином, тот паясничал, передавая тампон, но рассмешить меня ему не удавалось. Арезки работал в стороне, опережая на несколько машин ту, где находилась я. По вечерам, становясь в очередь на автобусной остановке, я охотно пропускала вперед соседей в надежде оказаться с ним рядом. Феерия моста Насьональ оставляла меня равнодушной, хотя мелкий теплый дождик превращал в зеркало тусклую поверхность шоссе. От малейшей ерунды слезы наворачивались мне на глаза. Хотелось плакать от заголовков газет, от собственной неприбранности, отраженной в стеклах, от пустячных неприятностей, в которые я вкладывала все свое расстройство. Ну, чего расстраиваться — убеждала я себя, когда рассудительность брала верх. Я скоро уеду. Вернусь к бабушке, к Мари, к комнате Люсьена. Теперь это моя комната, я все устрою по–своему.
Ворота Шапель. Я иду пешком к своему Дому Женщины. Дух ярмарки владеет улицами, приближение рождества преобразило витрины. Мясники, булочники украсили свои лавки электрическими гирляндами, на стеклах огромные надписи белой краской возвещают сочельник. Все кругом пестрит, кричит, пылает. И я тронута, взволнована, возбуждена. Вспоминаю: господин Скрудж, рождественские сказки Диккенса с их необъятными индейками, гигантскими пирогами. Господин Скрудж… Хорошее было время. Мне было тринадцать лет, Люсьену — шесть. Питались мы плохо и индеек никогда не видали. Бабушка нам их описывала. Я читала вслух ей и брату. Он слушал меня, затаив дыхание. Поднимая глаза после каждого абзаца, я упивалась этим внимательным, сосредоточенным лицом. Мне льстило его внимание, а меж тем оно относилось вовсе не ко мне — к вымыслу. В ослеплении своем я и втянулась в роль заботливой матери Люсьену. Интересно, помнит ли он еще господина Скруджа?