Игра в подкидную войну[гл. 165-175] | страница 41



Прочие аргументы в пользу грядущей российской смуты улетели в космос. На другом конце отключили связь. Однако исторический кивок мадам Лагард в сторону Британии киевский абонент уловил безошибочно. А як же ж!..

Комментарий к несущественному

В России, не знавшей культовых ухищрений, не имевшей традиции украшать дома портретами сановников, не говоря уже об увековечении их в названиях улиц и городов, - в той, ушедшей России, которая официально поклонялась только образу государя как помазанника божьего, отождествляя этот образ с триединством православия, самодержавия и народности, в той России местечковые мятежные гешефтмахеры впервые за всю историю рассеяния получили возможность славить не чуждых им национальных правителей, а своих - всесильных и грозных сынов революции уездного масштаба.

Портреты многочисленных «тонкошеих» вождей появились как бы сами собой, но это была всего лишь краткодневная культовая демонстрация нравов черты оседлости. В историю России большевики въезжали массовым переименованием городов в свою честь, а в самих городах - центральных площадей, проспектов, улиц, общественных зданий, метрополитена, вплоть до трамвайных депо, карандашных фабрик и психиатрических больниц: «Чего мы хотим? Не знаем! Когда мы этого хотим? Прямо сейчас!..»

Конструктивистский идиотизм Мейерхольда в театре имени своего имени проистекал из того же безумного ряда, что и проспект Нахимсона, площадь Моисея Урицкого, таможня имени Бухарина, мост Рухимовича, переулок Фроима Френкеля... Новых городов в те года не строили, но они появлялись на картах регулярно: Троцк, Каган, Калинин, Свердловск... По поводу последнего можно считать, что процесс перешел в стадию полной утраты здравого смысла, ибо отменой Екатеринбурга было увековечено даже не имя, а подпольная кличка. Потому что назвать такой город Мовшеградом, знаете ли... Мовшеградцы могли не понять.

Сталин был, пожалуй, единственным из большевистских вождей, кто долго оставался в тени и сохранял равнодушие к массовому психозу соратников. Его раздражало их пошлое тщеславие, но зависти, разумеется, не было - ни к лихорадочному митинговому всплеску «военнореволюционной» славы Троцкого, «ни к хитроватенькому президентскому амплуа «всесоюзного старосты» Калинина, ни к «бессмертному величию» самого Ильича. Презрение - да, это было.

Но эмоции к делу не относились. Сталин неуклонно подвигался к своей будущей, ни с чем не сравнимой власти и менее всего был озабочен отсутствием собственных портретов на стенах домов. Он все же грузин по крови, горец, для которого поденная слава была бы делом малопочетным. Феномен культа личности Сталина заключался не в десятиминутных овациях в его честь - этот стихийный восторг был искренним. Настоящий культовый механизм блудливого славословия, укрощавший некогда волю великих фараонов и царей, агитпроп включил с роковым для диаспоры опозданием, когда большинство увековеченных отбыло в лагерное небытие, а оставшиеся осознали мудрость своих раввинов и вернулись к прежней практике воспевания чуждого властителя - с той существенной разницей, что речь шла уже не об укрощении, но о том, чтобы выжить, и выжить, по возможности, не с кайлом в руках.