Люди, горы, небо | страница 44
Ким задавленно хрипит позади.
Чувствую, что ему достается, — неприятная, зело обременительная штука эта борцовская тяжеловесность. На девушек, возможно, она и производит впечатление — как–никак фактура, мощь! — но в таких вот марш–бросках и тем более на подъемах каждый лишний килограмм дает себя знать, душит сердце сырой массой.
А ты нажимаешь как следует, — хрипит он.
Ким не любит разбрасываться словами в такие минуты: ведь сейчас даже невинный плевок способен сбить сердечный ритм, нарушить дыхание.
Кнопку ищешь? — не понимая сразу, к чему он это сказал, отвечаю я: «искать кнопку» — значит жать на самолюбие.
Но какое тут самолюбие! Киму вовсе не хочется, чтобы я сейчас побежал сломя голову: он всего лишь молит о пощаде.
Я тоже молю о пощаде. Тех. Передних. Со мной происходит что–то непонятное.
Изредка в колонне кто–нибудь пронзительно кричит, не утерпев:
Эй, там впереди, да не бегите же вы!
Темп на минуту–другую замедляется и потом нарастает как бы с удвоенной силой.
Мы уже мокры насквозь. В ботинках хлюпает вода. Только трикони сухо секут на камнях лимонно–желтые искры.
Ого! Кажется, начинаем активный подъем.
Елозим в грязи, раздираем торфянистую почву тупыми скребками триконей.
В кулуаре, который справа от нас, мечется камень. Он рикошетит от стен и прочесывает зигзагами все пространство. Сейчас камни срываются почем зря — оттаяли в снегу.
Впереди затор — оказывается, ждут вестей от разведчиков. От тех, кто ушел раньше навешивать здесь перила.
Володя Гришечкин бормочет что–то нелестное в адрес альпинизма и всего окрестного вида.
Тутошкин сдержанно советует ему:
— Закрой рот, а то наглотаешься ультрафиолетовых лучей.
Сасикян вопрошает с тоской:
— Когда же кончится этот водопад?
Алим весело блестит зубами.
— Да так, километров с трех высоты. Там уже будет метель.
Нечего сказать, утешил.
Но что у меня с сердцем? Такого еще не было. Его жжет огнем, и больно где–то в предсердечье. Мне трудно шевелить левой рукой. Кажется, ребра накалены. Они как стальные прутья колосников, сквозь которые что–то от сердца струится и капает, капает… Я видел, как горит дюраль в железных печках. Мы топили дюралем в годы войны в общежитии «ремеслухи» — срывали обшивку со сбитых вокруг города гитлеровских «юнкерсов», «хейнкелей» и «мессеров». Разогретый как следует, он не горел, а плавился, высвобождая огромную температуру, от которой наша печка тревожно гудела и уже готова была растечься лужей. Тонкие струйки белого с голубизной металла стекали сквозь колосники на песок. Мы научились топить даже толом — он мог взорваться только в массе, от саморазогрева до двух тысяч градусов. Мы топили одиночными шашками тола, похожими на бруски хозяйственного мыла. И мы научились отличать его от точно таких же, но слегка с прозеленью, шашек мелинита, который мог взорваться не то что от малой температуры, но и от сильного удара.