Час отплытия | страница 61



— Ты из бригады Иванова?

Оборачиваюсь — Романиха, в своей «форме»: фуфайка, резиновые сапоги с отвернутыми краями, простой голубой платок. Я киваю.

— Сколько сделали?

— 870 бочек.

— Гварде-е-ейцы! — голубые глаза Романихи сразу теплеют. Потом она разгоняется дальше, но тут же резко, точно стукнувшись лбом, останавливается у дверей бондарной мастерской. Гляжу, под ногами у нее валяется банка с пролитой трафаретной краской — дегтеобразная масса очковой змеей поползла по палубе и спрятала хвост под штабель досок.

— …бога …душу …мать! — очень складно, почти стихами, говорит Романиха.

Я знаю, что краска дефицитная, и сочувствую ей. Она еще пуще крестит неизвестного растяпу, и тогда я говорю:

— Смотрите, Катерина Романовна, какое красно солнышко на сопку выкатило.

Она глядит на восход, молчит и не шевелится.

— А вы ругаетесь в такой час, — продолжаю я.

Романиха поворачивается и обалдело смотрит в упор на меня. Потом бросает хрипло:

— Ты думаешь, я родилась с матом? Жизнь научила!

Она беззлобно пинает сапогом банку, расквасив голову очковой змее, и идет дальше, уже не глядя по сторонам.

Я брожу вдоль озаренного восходом правого борта, пока не просыпаются лебедки, лифты и транспортеры. Это значит, уже восемь часов, взялась за дело дневная смена. Но в столовой, я знаю, сейчас еще — битком, и потому не спешу. Поднимаюсь на шлюпочную палубу. Отсюда превосходно видна бухта и черно-синяя сопка с пламенным шаром, взошедшим точно над вершиной конуса. Чайки реют на уровне моих глаз и ниже, над самыми палево-гнедыми волнами, ждут своей доли.

Перехожу на левый борт. Здесь ветерок и запах холодной смолы от шлюпочного брезента. Почему-то глотаю слюну и вспоминаю: летними вечерами в детстве мы, мальчуганы, отрывали застывшие на завалинке нашего барака лепешки смолы, которая днем текла с толевой крыши, и жевали ее до судорог в челюстях. Это было на Украине, на Днестре. Прошло двадцать лет. Тот барак уже сгнил, наверно. Мама года три назад писала, что дали комнату с ванной в каменном доме.

Что же остается от детства? Вкус смолы, утреннее «ку-ка-реку» под слепым окошком, добрые мамины руки. Еще пятилетняя соседка-синеглазка, с которой «за ручки» уходил в Днестр, а она трусила, упиралась, задирала к солнцу нос и заразительно смеялась, осыпая тебя голубыми искрами. И последнее — непонятная грусть с широко распахнутыми глазами, разбитые носы, точки над «ё»…

Я поймал себя на том, что смотрю на сейнерок, заякорившийся рядом с базой, и слушаю, что говорят о нем два голоса над моей головой, на мостике.