История одной большой любви, или Бобруйск forever | страница 34



А бывало и так, что он не пел, но зато мама начинала танцевать. Танцевала она потрясающе – до войны считалась лучшей ученицей в балетной студии Дома пионеров. Студия эта располагалась в здании бывшей губернской усадьбы. Они иногда ходили туда гулять, как говорила мама – по местам боевой славы, но от давней роскоши перестроенной усадьбы осталась только веранда, украшенная несколькими классическими колоннами, да выщербленная мраморная плитка, заменявшая пол.



На самом деле маленький Семен Маркович не любил эти воскресные танцы и даже боялся их, потому что мама вдруг становилась какой-то чужой. Ей нравилось изображать знойных женщин, для чего она надевала широкую юбку, голову украшала красной повязкой, кружилась по комнате, поднимала руки и щелкала пальцами, как кастаньетами. «В бананово‑лимонном Сингапуре, в бури, запястьями и кольцами звеня, магнолия тропической лазури, Вы любите меня». Иногда жестами она приглашала и его присоединиться к этому танцу, но он мотал головой, забивался в угол и оттуда частенько со слезами на глазах следил за вихрем, который самозабвенно создавала мама в их довольно тесной комнате с высоким резным буфетом, двумя железными кроватями, этажеркой, забитой книгами, и небольшим круглым столом, на котором по выходным красовался патефон, доставшийся от бабушки Семена Марковича.

В седьмом классе он совершенно случайно (случайно ли) разбил эту пластинку. Мама тогда жутко расстроилась. Он потом предлагал ей взамен другие записи Вертинского, но она капризничала и хотела точно такую же, потому что, видите ли, эту пластинку когда-то подарил ей очень (слово «очень» было выделено специальной интонацией) очень хороший знакомый. Спустя много лет, когда Семен Маркович оказался на конгрессе математиков в Тель-Авиве, он специально пошел на блошиный рынок и отыскал-таки тот самый диск. Но прокрутить его не удалось: патефон, который он помнил с детства, вначале долго пылился на самой верхней полке в чулане, а потом и вовсе куда-то исчез.

И все-таки «вокальные безобразия» и даже танцы под Вертинского могли остаться лучшими минутами детства, если бы по воскресеньям после завтрака мама не заставляла его чистить примус. А примус он ненавидел. И не потому, что тот неприятно шумел, а потому, что в его обязанности входило раз в неделю корпус, пахнущий керосином, протирать специальной ветошью и до блеска начищать зубным порошком. Каждый раз, опуская обломок старой зубной щетки в коробку с белой смесью, маленький Семен Маркович мысленно повторял любимую мамину фразу: «Терпение и труд все перетрут». И не потому, что она ему нравилась, а потому, что он мечтал набраться терпения и протереть корпус так, чтобы в его латунной оболочке образовалась наконец дырка. Тогда мама выбросила бы этот агрегат на помойку. Тем более что у всех соседей к тому времени появились уже керогазы, а их драить каждую неделю было совершенно не обязательно. Но мама примус жалела, может быть, потому, что если корпус натереть до блеска, то тогда начинало казаться, что вокруг него появлялось некое сияние. А этого как бы сияния в ее жизни было очень мало.