13-й апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях | страница 24



Ты думаешь: «Письма


в реке утонули,


А наше суровое


время не терпит.


Его погубили


кулацкие пули,


Его засосали


уральские степи.

И снова молчанье


под белою крышей,


Лишь кони проносятся


ночью беззвездной.


И что закричал он —


никто не услышал,


И где похоронен он —


неизвестно».

Но лучшее его стихотворение — «Размышления на станции Карталы» — это уже безусловно собственный голос, и влияние Маяковского — ирония, снижающая пафос, почти самурайское чувство долга, нежность к паровозу и нелюбовь к пассажиру — тут ощущается ясно:

Поезд стоит усталый, рыжий,


Напоминающий лису.


Я подхожу к нему поближе,


Прямо к самому колесу.

Я говорю ему: — Послушай


И пойми, товарищ состав!


У меня болят от мороза уши,


Ноет от холода каждый сустав.

Послушай, друг, мне уже надоело


Ездить по степи вперед-назад,


Чтобы мне вьюга щеки ела,


Ветер выхлестывал глаза.

Жить зимою и летом в стаде,


За каждую телку отвечать.


В конце концов, всего не наладить,


Всех буранов не перекричать.

Мне глаза залепила вьюга,


Мне надоело жить в грязи.


И как товарища, как друга


Я прошу тебя: отвези!

Возьми с собой, и в эту субботу


Меня уже встретит московский перрон,


И разве я не найду работу


Где-нибудь в тресте скрипеть пером?

Что? Распахиваешь ты двери?


Но, товарищ, ведь я шучу!


Я уехать с тобой не намерен,


Я уехать с тобой не хочу.

Я знаю: я нужен степи до зарезу,


Здесь идут пятилетки года.


И если в поезд сейчас я залезу,


Что же будет со степью тогда?

Но нет, пожалуй, это неверно,


Я, пожалуй, немного лгу.


Она без меня проживет, наверно,—


Это я без нее не могу.

У меня никогда не хватит духу —


Ни сердце, ни совесть мне не велят


Покинуть степи, гурты, Гнедуху


И голубые глаза телят.

Ну так что же! Ведь мы не на юге.


Холод, злися! Буран, крути!


Все равно, сквозь завесу вьюги


Я разгляжу свои пути.

Маяковский стремился к этой простоте, и это голоса его детей, его прямых наследников — тех, что осуществили задуманное им, нашли ту новую интонацию, чуждую всякого внешнего блеска и громкого пафоса, о которой он говорил Кирсанову осенью двадцать девятого года. Это он — поздний, не осуществившийся,— мгновенно опознается в Корнилове:

Из лиловой грязи мрака


лезет смерти торжество,


и заразного барака


стены стиснули его.

Вот опять сиделки-рохли


не несут ему питье,


губы сини, пересохли —


он впадает в забытье.

Да, дела непоправимы,


ждали кризиса вчера,


и блестят, как херувимы,


голубые доктора.

Неужели же, товарищ,


будешь ты лишен души,


от мельчайшей гибнешь твари,


от комочка, ото вши?

Лучше, желтая обойма,


гибель верную яви,