Все языки мира | страница 3



Герой «Всех языков мира», похоже, эту Форму под конец обретает. Пройдя через «чистилище», то есть спустившись на самое дно своей души и безбоязненно коснувшись болезненных, стыдных мест, он погружается в сон, являющийся противоположностью предрассветного кошмара, — в сон-пророчество, сон-предвестник-перемен, содержащий в себе схему будущего Произведения.

Это произведение и есть «Все языки мира» — повесть в двадцати одной главах, написанная почти modo geometrico. Сконструированная как музыкальное произведение, полная искусных рефренов и повторов, выстроенная по круговой системе. Начинается она там же, где кончается, только на более высоком участке спирали. А минорная тональность навеянных опытом размышлений упрямо транспонируется в мажорность изложения, искрящегося юмором.

Зрелая, мастерская проза. Отменное чтение.

Антоний Либера

Смерть и жизнь — во власти языка, и любящие его вкусят от плодов его.

Книга притчей Соломоновых 18:21

1

Пробуждение

Сон был страшный.

Поначалу я не мог в нем разобраться, не понимал, что мне, собственно, снится, чего я боюсь, что это за куски сырого мяса, которые, расплющенные в кровавое месиво, еще подают признаки жизни.

Только погодя, когда картина, выпутавшись из хаоса, приблизилась, стала отчетливой, я увидел несметное множество человеческих языков, вырванных у живых или мертвых, — языков, из которых чьи-то невидимые руки возводили огромное сооружение в форме пирамиды, а может, достигающий небес жертвенный костер.

Я с ужасом смотрел, как гора языков — бурых, темно-синих, почти черных — растет, и мне казалось, что кто-то все еще ими управляет, ибо даже сцепляясь, слипаясь в бесформенную массу, служившую строительным материалом, — даже тогда они ни на секунду не замирали, а продолжали корчиться в судорожных пароксизмах, будто все безжалостно изувеченное человечество, весь мир — наш мир — взывал о помощи?.. о чем-то вопрошал?.. проклинал?.. молился?.. просил о милосердии?

Любопытно: несмотря на этот кошмар, я не вскочил с тревожным криком, испуганный, мокрый от смертного пота. Просто открыл глаза и лежал в постели; дышал глубоко, ровно, врожденный порок сердца не давал о себе знать; спокойным, очень спокойным было мое пробуждение.

Я находился в Варшаве, моем родном городе, в квартире на втором этаже невысокого дома на улице Генрика Семирадского, художника, сто лет назад рисовавшего символические сцены на огромном холсте — самом большом в Европе театральном занавесе.