Дневник, 1914–1916 | страница 59



И вот, зажав крепко губы, он мотал головой, жестикулировал руками и не проявлял ни малейшей попытки произнести какой-либо звук, наоборот: всячески следил за собою с этой стороны. Делать нечего – отправили обратно в полк. Через два дня он явился снова. И настолько он оказался на этот раз тупым и близоруким, что только удивляться приходится: он надумал заявить себя и глухим, предположив, по-видимому, что прошлый раз отвечал нам не на все вопросы, а на жесты. «Что опять пришел?» Молчит. Ни на один вопрос он уже не отвечал, а разводил только руками над головой и объяснял картину разрыва. И так было противно, так было стыдно смотреть на этого притворяющегося лицемера, что хотелось плюнуть ему прямо в лицо и прогнать в шею с позиций, где так много истинного, непереносимого страдания, где изо дня в день видишь примеры изумительного терпения и молчаливости в минуты самой адской муки.

Появилась масса «пальчиков».

«Пальчиками» здесь, на позициях, зовут раненных впалец, доверие к которым падает день за днем. И действительно, странно: вчера у нас из 100–110 раненых было человек 65–70 «пальчиков». Было из них, может быть, 15–20 действительно раненых, остальные – жулье. Было видно по лицам, насколько дрожали они за свои ответы при каждом внезапном вопросе.

Многие путаются: то в атаку шли, его ранило, то в окопе лежал, то осколком ударило. Получается путаное, неправдоподобное объяснение. «Пальчики» в большинстве народ страшно плаксивый, стонущий, жалующийся на невыносимые мучения. И это опять говорит не в их пользу. Русский солдат терпелив до конца и стонет или кричит лишь тогда, когда нет больше силы терпеть, когда стон вырывается почти невольно, как отзвук, как необходимый, облегчающий рефлекс. И, видя это колоссальное терпение при зияющих, ужасных ранах, невольно удивляешься: почему это какой-нибудь вот Иван Фролов так корчится при слабой сравнительно ранке куда-нибудь в палец или в мякоть локтя? Можно предположить, конечно, что эти сравнительно здоровые полностью чувствуют свою боль, а те, так сказать, наполовину или того меньше, ввиду того что у них как бы со временем отшибло чувствительность, что атрофировалось чувство боли, что притерпелись, наконец. Но здесь вероятнее должно быть другое предположение, как раз обратное первому: они, тяжко раненные и больные, изощрялись, так сказать, в чувствительности: у них болит даже там, где не должно болеть, они изнервничались настолько, что не должны дать прикоснуться к живому, здоровому месту… Но этого нет: тяжелые молчат, а «пальчики» заливаются благим матом. Они, эти «пальчики», изобрели приемы, благодаря которым незаметно их самострельство. Прежде попадались они массами, и многие уж угодили на виселицу. Дело в том, что при самострельстве нельзя уберечься от ожога, и этот ожог выдавал их с головой. Теперь они обертывают руку мокрой тряпкой, оставляют ход и в этот ход палят; или проделывают дырку в жестяной коробке, приставляют ее к руке и сквозь дырку направляют дуло; бывает, и выставляют руку и машут ею над окопом, но тут есть риск пробить кость. Способов много, а узнавать – чем дальше, тем труднее. Для нас, подающих помощь телу, это явление особенно прискорбно тем, что отнимает значительную долю сочувствия к легкораненому, порождает невольное сомнение и помимо воли принуждает относиться подозрительно ко всякому «пальчику». Конечно, и виду не покажешь, что сомневаешься: бог его знает, как его ранило, а оскорбить ведь недолго. Но в то же время кружится неотвязный вопрос: «А черт его знает, может, и врет?!» И когда смотришь на притворные лица, невольно падает энергия в работе, падает живой подъем.