Дверь | страница 40
Оставались картина, сапог и соколиное чучело. Проблему сокола я предоставила решить Виоле. И не ошиблась: едва выпустила собаку, как от чучела остались одни клочья. Я, правда, боялась, как бы псу не повредила пропитка от насекомых; но чучело было такое древнее, что она давно выдохлась. Да и жучок сделал свое дело: половина перьев успела повылезти. И деревянная подставка моментально отвалилась. На картине с виллой на переднем плане и сбегающими по обрыву кипарисами какая-то молодая женщина в отчаянии вперяла взор в мрачную, вздыбленную океанскую даль. Вынув из рамы, вставила я картину в рифленое стеклянное окошечко с внутренней стороны кухонной двери и прибила к ободку, а сапог, до блеска начищенный Эмеренц, вынесла в угол в прихожую: чем не подставка для зонтов! Женщина с безумным взглядом, музейная кофемолка, гном под раковиной рядом с тетушкиной еще бадейкой, на которой крупной вязью было написано: «С ходу мужа не кори, прежде мужа накорми» — от всего этого и других раритетов посетитель, впервые заглядывавший к нам на кухню, либо немел от изумления, либо падал со смеху. Тем более что и на стенах были не обои, а клеенка, расписанная гусями, петухами и белками.
Бывали у нас все больше люди, причастные к искусству, для них этот пестрый кавардак был стихией привычной. Со своей же лишенной воображения обывательской родней я давно перестала знаться — и вознегодовать могла бы разве Эмеренц. От нее логичнее было бы ожидать нареканий: что это, мол, за сумасшедший дом, во что вы прихожую и кухню превратили. Но ей-то как раз с самого начала по душе пришелся этот доморощенный театральный декорум. Было в ее натуре некое приводившее на ум Э. Т. А. Гофмана или Гауфа[23] влечение к причудливому, необычному. Любила она вещи редкие, оригинальные. Целым событием стало для нее получить перешедший ко мне от матери манекен. С каким торжеством, будто бесценную реликвию, понесла она его к себе! Для меня полнейшей загадкой осталось, зачем туда, за вечно запертую для всех дверь, тащить какого-то непонятного назначения предметы, хотя вместе с тем безумно и польстило, что Эмеренц вообще что-то просит, она ведь, как я говорила, ни от кого ничего не принимала. После, много позже, когда я стояла, как потерянная, среди руин ее незадавшегося существования — в одну из самых нереальных минут моей жизни, перед тем, как этот безликий манекен, очертаниями повторявший дивную мамину фигуру, вспыхнул, облитый бензином, — узнала я, зачем он понадобился Эмеренц. На вколотых в его матерчатую грудь булавках разместился весь ее фотоиконостас: Гросманы, мой муж, Виола, подполковник, племянник, пекарь, адвокатский сын… и сама она: молоденькая белокурая служаночка в наколке и переднике, с двух- или трехмесячным младенцем на руках.