Прощай, Акрополь! | страница 12
Два дня я крутился возле старика, а он, утомленный одиночеством, радовался моему возвращению и на обед и на ужин угощал меня яичницей — ничего другого он готовить не умел. Моя мать вот уже больше года как вышла замуж во второй раз и почти не появлялась у нас — отчим запретил ей бывать. Вечерами дед молча сидел у плиты (он совсем одряхлел после смерти моего отца) и пек картошку на раскаленных углях; оживлялся он лишь тогда, когда картофелины начинали подпрыгивать, сотрясая печку, и, лопаясь, распадались на рассыпчатые кусочки с дымящейся потрескавшейся кожурой. Эта кожура ласкала своим теплом его черную, словно выдолбленную ножом старческую ладонь. Он дул на картофелину, перекатывая ее в горсти, и медленно жевал, задерживая во рту пресную кашицу, словно пытаясь обрести в ее вкусе надежду на облегчение, которую обычно ищут в лекарстве, — старика часто мучили печеночные колики, заставляя корчиться от боли п до крови кусать посиневшие губы.
А мама хозяйничала в новом доме. Громко хлопала дверьми, поливала и мела цементную лестницу, шлепая босыми толстыми ногами, и старалась казаться веселой: пусть люди не думают, что она ошиблась в своем выборе. Но даже в веселых словах, сказанных соседке или мужу (он тяжело взбирался на лошадь, и седло, прогибаясь, скрипело под его грузным, неповоротливым телом), можно было уловить печаль. Мама тосковала по мне и по всему тому, что ушло безвозвратно. (Спустя годы и я пойму, что человек может тосковать даже по паутине в углу комнаты, если она связана с дорогими воспоминаниями.) Во сне, касаясь локтем этого чужого для меня человека, она наверняка слышала скрип платяного шкафа, стоящего в нашем доме, — орехового, с инкрустацией (в виде птичек) на золотистых дверцах. Там висел охотничий патронташ моего отца с несколькими неиспользованными патронами, которые словно ожидали, чтобы он, отогнув длинный металлический язычок, торчащий над шейкой приклада, вложил их в двустволку. Там висели платья моей матери, которые она все еще не забрала, и стояли ее туфли (на одной туфле засохла прилипшая к каблуку травинка). Эти вещи тешили меня обманной надеждой, что настанет день, мама вернется — и снова дом наполнится звоном тарелок и благоуханием хлеба, смешанным с запахом теплого пепла и хмельного кваса, а она подвинет стулья к столу, прищурясь, облизнет ложку (не пересолена ли похлебка?) и громко скажет, не столько приглашая, сколько приказывая: