Предел забвения | страница 69



Ни одной книги не было в доме, и не было места, чтобы ее поставить, полки или конторки, — только хранилища одежды и посуды, кровати, широкие, высокие, — на таких хорошо любить женщину, соединяя кровь и кровь, сбивая, комкая пропотевшие горячие простыни, и на тех же простынях, горячих и влажных уже от жара болезни, нестесненно умирать. Постельного белья по шкафам были целые кипы, хватило бы на большую семью, и в этом складе простыней, пододеяльников и наволочек угадывалось время, когда чистое белье значило больше, чем просто чистое белье; там возникал запах окалины от утюга, в который подсыпали угля из печи, запахи простого мыла, ребристой стиральной доски, проточной воды и деревянного валька. Чистая белая скатерть, такая, что ни пятнышка, ни выбившейся нити, накрахмаленная, выстраивала в быту колористическую пару главному государственному цвету времени — красному. Белизну отстаивали как основу дома; одни — потому, что вышли из грязи в князи и еще слишком хорошо помнили грязь и в буквальном, и в переносном смысле; другие словно подсознательно чувствовали разлитую во времени нечистоту и, не видя возможности остаться чистыми, блюли чистоту вовне. Этот «завод» на чистоту оставался на всю жизнь: в чулане были швабры, ведра, тряпки, веники — домработница до последнего своего часа вычищала дом.

Помимо явственной неприязни вещей в квартире ощущалось еще что-то; она была как послание, письмо, десяток лет пролежавшее в ячейке «до востребования». Оставляя мне в наследство свое жилье, Второй дед считал его сообщением, которое мог бы понять только я. Где-то здесь, то ли на виду, то ли под обоями, в швах одежды, в рисунке паркета, скрывалась некая надпись, надпись будто бы симпатическими чернилами, которые надо или нагреть, или облить водой, или подставить под свет, падающий под определенным углом; квартира была не пуста, послание ждало своего часа — спящее семя, зерно мгновения, в котором дремлет рок.

Я стал перебирать вещицы в серванте и шкафах, случайные, как бы выброшенные прибоем жизни на берег; ключи от неведомо каких замков, от несуществующих уже дверей, ложки и вилки — единственные уцелевшие из наборов, купленных две трети века назад, растерянных в переездах по разным городам; нашлась ручка от разбитой чашки — чем-то она была ценна, памятна, эта чашка; нашлись погнутые или сломанные оправы очков и пенсне; монетки, какие-то копейки незапамятных годов, почему-то выделенные среди других и осевшие в серванте; пуговицы, порыжевшие крючки для одежды, непарные запонки — одна с почерневшим, как ушибленный ноготь, перламутром, другая — самодельная, резная, с инициалами Второго деда, гравированными по кости; все это было похоже на сор из сорочьего гнезда — или на ту мелочь, что после аварии, крушения разлетается по асфальту, неприметную обычно, хоронящуюся по карманам, по дну сумок и портфелей, а тут вдруг обретающую значение непонадобившихся знаков пунктуации: все сказано, предложение закончилось, и лишние запятые рассыпаны по земле.