Предел забвения | страница 68
В детстве я любил подсматривать за вещами; я делал вид, что ухожу из дома, нарочито долго возился со шнурками в прихожей, открывал и закрывал дверь, чтобы вещи подумали, что я ушел, — и прятался среди одежды и обуви. Они, никогда до конца не отъединенные от людей, которые их носили, уже в силу своего предназначения были вынуждены стать двойными агентами, моими тайными помощниками; скроенные по меркам человеческого тела, они делали меня недосягаемым для рассеянного зрения вещного мира, для которого, как мне казалось, главное — силуэт, контур.
Я часто представлял, что происходит в квартире, когда там никого нет, и мне думалось, что, выждав некоторое время — вдруг кто-то из людей вернется, что-то забыв, — вещи, словно крабы на морском дне, обнажившемся в отлив, перебегают, семеня, с места на место, зыркают исподлобья, что-то замышляя, о чем-то сговариваясь, что-то скрывая под панцирем привычного внешнего облика, всегда готовые прикинуться теми послушными, безвольными вещами, какими их знали мои родители.
Войдя в квартиру Второго деда, я вспомнил эту детскую игру, не бывшую игрой; я переступил порог его владений еще и как наследник, запоздалый, неловкий, проживший уже другую, кочевую, жизнь, тяготящийся всякой собственностью и не знающий, зачем ему две комнаты в «сталинском доме», где и телефон был еще прежний, из тяжелой черной пластмассы, висящий на стене, словно слова, которые могли донестись из трубки, следовало слушать, стоя навытяжку; я поднял трубку, как раковину на берегу моря — послушать сиплое дыхание ушедшего времени.
В комнатах, где после смерти Второго деда жила домработница, но жила так, как сидят просители — на краешке стула, будучи чем-то второстепенным по отношению к вещам, теперь проступали в расстановке мебели, увиденной наново, чистым взглядом, жизнь Второго деда, его привычки, его домашние маршруты, его властительный характер; мебель была крепкая, тучная, а в горке тускло блестели толстостенные рюмки на тонких холуйских ножках, и к ним не хотелось прикасаться ни рукой, ни губами — за что пили из них, с какими мыслями, что держа в сердце? Бутылка водки, заткнутая бумажной пробкой, нашлась в серванте, но бумага рассыпалась легчайшей коричневой трухой, а водка наверняка выдохлась, стала безвкусной водицей.
Вещи смотрели на меня — среди мебели был только один предмет второй половины века, тумбочка из ДСП; я отодвинул ее, на фанерном заднике нашлась желтая наклейка: «изделие тумбочка, двадцать четыре рубля», и я внутренне уловил, что она единственный мой союзник здесь, а если не союзник, то по крайней мере не противник; «изделие тумбочка» — в этом сочетании слов было что-то очень узнаваемое из времени, в котором я родился, времени фанеры и ДСП, беспородных, как-то по-особенному жалких материалов, словно все более весомое, крепкое бездумно израсходовали раньше и остались только опилки, обломки, из которых люди приладились делать и мебель, и перегородки в домах. А шкаф, сервант, диваны, этажерки были из тридцатых годов; щедро лакированные, они были основательнее меня, брали весом, громоздкой статью, их стекла потускнели от бесчисленных отражений, оставивших на стекле свои частицы, а я был как воздушный шарик, нечто невесомое, незначащее в этом заповеднике иных лет.