У памяти свои законы | страница 49



— Это можно, — сказал он, ткнул что-то пальцем, и грузовик затрясся весь, зафыркал, но с места не сдвинулся. — Не едет, вишь. Смазать надо.

— Ну, смазывайте, да поскорее.

Он покосился на меня.

— Три рубля смазочка стоит. В момент домчим.

— Господи, конечно, пожалуйста, — сказала я, злясь на себя, что сразу не поняла, чего он хочет. — Вам сейчас или потом? — Я стала открывать чемодан и с ужасом вспомнила, что денег у меня нет ни копейки. А ведь этими тремя рублями он оценил жизнь Ивана Прокопьевича.

— Можно и потом. Нет, трех, доктор, мало. Пять!

— Ну, пять так пять, только поезжайте, пожалуйста.

— Теперь смазали, теперь сама побежит. — Он хохотнул и рванул машину так, что я ударилась затылком о стену кабины. Я с ненавистью посмотрела на толстое, с нелепыми черными усами его лицо, отодвинулась к дверце.

Пять рублей! Дурак, все равно прогадал. Мог бы запросить в десять, в двадцать раз больше и получил бы, — не торговаться же.

«Тик, тик, тик», — тревожно стучали на моей руке часы, те, не выменянные на картошку, папины часы, которые он привез мне из Германии. А ведь с того страшного дня, как они остановились, я так и таскала их на руке, безжизненные, молчаливые, около двух лет, наверно, таскала, пока Иван Прокопьевич не оживил их. А вместе с ними оживил и меня.

Это было… бесконечно давно это было. Отца арестовали, меня исключили из комсомола. Страшно было. Унизительно. Я бросила институт, квартиру, все бросила и приехала сюда, в Новоморской, к бабушке. А вскоре и ее похоронила и осталась одна в пустом доме. Но объявился Поляков. Объявился и уехал. Он обещал вернуться. Я ждала его. Долго ждала. А потом перестала ждать. Я поняла: тот, кого я любила, от кого носила под сердцем ребенка, тот не появится больше. Я боялась и стыдилась своего живота и часами сидела на кровати, разглядывая его, вздутый, тугой, как арбуз, покрытый синими жилками, живущий своей жизнью. Я не хотела такого ребенка. И сама не хотела быть такой.

— Батюшки светы, — сказала как-то соседка Лукерья, когда я вышла утром за дровами, — да ты никак на сносях, Зинка! Ай, родная, ай, милая! Да от кого ж ты приблудила, ну, девка, срамота!

Я выронила дрова, убежала в дом и целый день тогда проплакала, с ненавистью думая о нем, кто так безжалостно, так трусливо бросил меня. На Лукерью я не обижалась, она не хотела уязвить меня, она сама испугалась за меня, потому что испокон века простой народ считал одним из самых позорных грехов грех девки, не уберегшей себя. Да и сама я, в общем, была воспитана так же.