Театр любви | страница 3
Со Стасом же можно болтать про всякие глупости: про сны, предчувствия, загробную жизнь. Со Стасом можно вспомнить мою бабушку. Так, будто она все еще жива. Можно очутиться в нашем общем детстве и плыть по его бесконечным просторам. «А помнишь?.. А помнишь?..» Дальше — скалы. И Стас, вдруг схватив со стола свою шапку, с такой силой хлопает входной дверью, что даже невозмутимый Егор округлит глаза до размера крымской черешни и промурлыкает свое обычное: «Я всегда прав». Прав, прав, скажу я и примусь за свое вязание.
И все равно Егор считает Стаса своим. От чужих он забивается под диван и орет дурным голосом. От матери залезает под самый потолок на полку с книгами.
Я не могу думать о Стасе, как о больном человеке, хотя и мать, и Кит, и даже бабка Стаса, прозванная нами еще в детстве тетушкой Эмили, время от времени делают мне на этот счет соответствующие внушения. Сами они разговаривают со Стасом тоном плохого врача, наставляющего безнадежно больного пациента. В которого он мгновенно и превращается.
Стас подтягивал меня в школе по математике, до четкой логичности которой я так никогда и не возвысилась. Приезжал по субботам из своего Голицына, оставался у нас ночевать. «Ты говорила чуть ли не после каждого слова «падло» и «скотина», когда тетя Вера привезла тебя из твоего Аксая. Я сказал, что это нехорошо, и ты укусила меня за ухо, — напомнил мне на днях Стас и без всякой паузы добавил: — Человека возвысил над остальными млекопитающими каприз хронически слепой матери-природы. Я кончил». И быстро повесил трубку.
Я не обижаюсь на Стаса за подобные экскурсы в мое далекое прошлое. Более того — они меня забавляют. Это мать до смерти боится, как бы не дошло до этой старой болонки Никольской, досконально излагающей первому встречному подробный анализ своей голубой крови, что мы с матерью когда-то торговали на рынке картошкой и помидорами. Или что у меня были цыпки на ногах. Эти цыпки, к слову, больше всего растрогали внезапно нагрянувшую к нам бабушку. Помню, взяла в свою теплую мягкую ладонь мою вечно мокрую и саднящую руку и заявила матери, что ни за что не уедет без меня в Москву. Мать поначалу заартачилась, потом уступила. Мать всегда или почти всегда подчинялась чьей-то воле.
Я подхожу к зеркалу, пытаясь разглядеть за теперешними мягкими, точно размытыми временем чертами лица острые черточки прежнего Гека Финна, как с ходу окрестила меня Райка, бабушкина соседка по коммунальной квартире, за нежелание покоряться чужой воле. Мать считает, что я такой и осталась. А глаза в зеркале говорят другое…