Три времени ночи | страница 79
А ведь такие обязательства могут быть внушены сатаной.
Со следующего дня их союз явственно для всех еще более укрепляется, хотя внешне ничего не изменилось. Он по-прежнему гневно возмущается, она молчит. Однако все теперь по-другому. Даже лицо у Клод другое: слегка припухшие губы, порозовевшие щеки, опущенные глаза. Лицо женщины вместо тонких черт старой девы. Элизабет живо ощущает это последнее преображение, видит, как украдкой, словно сообщники, переглядываются объединившиеся против нее мужчина и женщина. В отчаянии она восклицает: «Разве я виновата? Бог хочет, чтобы я целиком принадлежала ему. Доказательство — непреклонность моего сердца, глухота к вашим крикам. Благодарю тебя, Господи, за то, что ты одарил меня этим равнодушием». Но дар ли равнодушие? И доказательство ли отсутствие любви? Зарождается сомнение. Гордыня — излюбленное оружие сатаны… Не гордыня ли это — считать себя избранницей?
Элизабет молится. Святые, как и она, подвергались гонениям, но претерпевать их не означает ли попытку уподобить себя святым, не является ли предосудительной самонадеянностью? Воспитанная на постоянных подозрениях, она не доверяет самым чистым своим порывам, даже своей молитве. Спасаясь от материнских слез в своей комнате, на коленях она примется корить себя за то, что молитвой борется с этими слезами. Пусть материнская любовь неправедная, неистовая, но это все же любовь. Элизабет же в себе любви не чувствует. И что тогда выходит?
«Самой блестящей партией» оказывается пятидесятишестилетний вдовец Дюбуа, больной, но с репутацией человека зажиточного. Элизабет приходит в негодование, возмущается. Отец с матерью объединяются против дочери, причем отец ее бьет. Она стонет и считает удары. «Подстрекаю ли я их чем-нибудь и есть ли тут моя вина?» Пытка, превосходящая силы пятнадцатилетней девочки, лишенной какой-либо поддержки, находящей радость только в молитве. Однако иногда она запрещает себе даже молиться. С губ Элизабет срывается жалобный крик:
— Мама, что я вам сделала?
— Вы еще спрашиваете, да вы приводите меня в отчаяние, во всем мне отказываете. И думаете только о том, чтобы меня бросить.
— Если я выйду замуж, я тоже вас брошу.
— Дюбуа стар и болен. Ты овдовеешь, станешь богатой и вернешься ко мне.
— Никогда! — не сдерживаясь, выкрикивает Элизабет.
Клод дает волю своему гневу. О, она прекрасно понимала, что Элизабет стремилась только к одному: оставить ее. Она морит Элизабет голодом, одевает в лохмотья и в таком виде таскает по городу на изумление всей округе. «Моя дочь сошла с ума!» Служанок, которые выражают возмущение или просто удивление, выгоняют вон. Чужое удивление или возмущение мало значат для Клод и даже приносят ей своего рода горькое удовлетворение, ощущение свободы, которое она никогда прежде не испытывала. В маленьком кружке верных ей людей шушукаются, колеблются. У нее самой такой вид, будто она хочет сказать: «У меня есть право распоряжаться жизнью дочери, и я им пользуюсь, а почему бы и нет?» Она бросает вызов тому образу, который из нее создали, разрывает цепи, которые сама на себя наложила, она даже Богу бросает вызов в опьянении от внезапно осознанной легкости. Страсть гонит ее все дальше. Она безбоязненно встречает чужие взгляды, ухмылки: хотя некоторые осуждают сопротивление Элизабет, другие — и их несравненно больше — порицают жестокость матери, ее оскорбительные выходки, они вспоминают известные случаи, когда прославленные святые приходили в монастырь вопреки воле родных; наиболее сострадательные думают, что Клод сошла с ума, так, впрочем, считают и злые языки, которые присовокупляют: «И дочка вся в мать». При этом никто не клеймит позором отца. Да, он бьет дочь, запирает ее, ну так он же в своем репертуаре. Раз и навсегда все согласились, что он дурной супруг, мот, пьяница, тиран. Он почти разочаровал бы всех, отказавшись от этой роли. Никто, однако, не жалел Элизабет. Взбунтовавшаяся дочь получает по заслугам; полубезумная же, она никого не интересует, а как будущая святая, только выигрывает от этих гонений. К сожалению, и в этом случае жители Ремирмона — как монахини и богомолки, так и мещане, светские люди, торговцы — предпочитают мыслить по трафарету. Элизабет не безумная, просто она слегка заплутала в лабиринте, где ее заперли; бунт ее бессознательный, она задыхается от пятнадцатилетнего притеснения; она не святая, но ее влечет искреннее стремление, трогательная тяга к божественной любви.