Том 3. Тайные милости | страница 88
С тех пор как Клавусин Колечка поступил в музыкальную школу, каждый вечер из соседней квартиры раздавался жуткий Клавусин визг, следом что-то грохало о пол, затем воцарялась гробовая тишина и начиналось главное: сквозь капитальную кирпичную стену дома, добросовестно сложенного после войны пленными немцами, сквозь два толстых слоя добротной, крепкой, как бетон, штукатурки неотвратимо просачивались бледные, рахитичные звуки половинной скрипки.
Вот и сейчас Клавусин Колечка тягал смычок с такой остервенелой обреченностью и таким истовым отвращением, что незатейливая мелодия песенки «Гришка и Мишка делали дуду» производила на Анну Ахмедовну почти физическое, а точнее сказать, психофизическое действие. Ей чудилось, будто бледная немочь извлекаемых Колечкой звуков, просочившись сквозь поры в стене, покрывает мокрой плесенью и простыню, которой она укрыта, и подушку, на которой покоится ее голова, и, главное, ее волосы, разбросанные в первом сне, расплетенные на ночь, густые волосы, лежавшие как бы рядом с хозяйкой. Она еле удерживалась, чтобы не встряхнуть простыню, не взбить подушку, не отмести прочь мучившее ее ощущение несвободы, липкости. Тайком от самой себя проводила сухой старческой ладонью по тяжелым, гладким, еще живым волосам, лежавшим словно самостоятельное существо, как бы отдельно от ее сухонького тела, заботливо очищала их от воображаемой скверны.
Анна Ахмедовна понимала, что ее наваждение не назовешь здоровым, и посмеивалась над собой глуховатым, сдавленным шепотом: «Господи, от такой музыки и осатанеть недолго. Господи, прости мою душу грешную! Боже мой, почему даже в каникулы она тиранит мальчика? Зачем?!»
В ту же секунду этот ее риторический вопрос дошел по назначению, ее будто услышали: за стеной наступила мучительная пауза. Анна Ахмедовна называла такую паузу потенциальной. Опасность этой паузы заключалась в том, что было невозможно предугадать, как долго она продлится – минуту, две, десять. Иногда Анна Ахмедовна дожидалась по полчаса до полного отупения, до звона в ушах.
Анна Ахмедовна начала считать в уме: «Один, два, три… пятнадцать… семьдесят четыре… сто восемьдесят два…»
На двухстах семидесяти восьми будто циркулярная пила, попавшая на сучок, снова взвизгнула Клавуся, снова грохнуло за стеной, будто уронили шкаф, и опять, и опять: «Гришка и Мишка делали дуду».
Первый сон отступил надолго, голова прояснилась.
Чтобы отвлечься от Колечкиной музыки, отсечь ее в своем сознании хоть каким-то барьером, Анна Ахмедовна стала чутко прислушиваться к прочим звукам, к тем, что происходили не по произволу честолюбивой Клавуси (решившей в сжатые сроки сделать из своего малолетнего сына полноценного маэстро), а были рождены прекрасным хаосом летней ночи. Эти звуки, казалось, совсем не зависели друг от друга, но все-таки составляли единый хор, по-своему гармоничный и целостный: в кухонном шкафчике скреблись мыши; за раскрытыми настежь окнами, за жемчужно мерцающими во тьме южной ночи нейлоновыми занавесями бодро гукал маневровый паровоз, сухо лязгали буферные тарелки вагонов – далеко за базаром и дровяными складами перегоняли порожняк; где-то у моря однотонно пела зурна и дробно бил барабан – было похоже на свадьбу, хотя время неподходящее, обычно свадьбы в этих краях гуляли ближе к осени, скорее всего, праздновали обрезание, и, судя по плачу зурны, не иудеи, а мусульмане; но вот наконец раздались и звуки долгожданной радости: по черному от высоких акаций, недавно заасфальтированному проулку под самыми окнами процокали копыта табунка из пяти-шести лошадей.