Том 3. Тайные милости | страница 85



Была у него и еще одна любопытная слабость. Имел Аким Никифорович всегда при себе список великих людей, человек эдак на пятьдесят, особенно им почитаемых. Прожив каждый следующий год, он сверялся со списком и вычеркивал из него тех, кого пережил годами.

– Пушкин, а что Пушкин? – говорил, например, он Георгию. – Он тридцать семь прожил, а я уже шестьдесят три, – видишь, на сколько я его богаче. Двадцать шесть лет – это целая жизнь того же Лермонтова! Мне бы дотянуть до Шакья-Муни, до Будды или до Льва Толстого, они ушли ровесниками.

Недотянул. Умер на шестьдесят восьмом году…

Глаза у него были хотя и белые от водки, но очень чистые и по-детски живые. Стригся он редко – густая шапка сивых волос делала его похожим на монаха-отшельника.

За всю жизнь он, кажется, никому не сделал зла, во всяком случае за то время, которое прожил в их дворе.

Когда поднимался вечером пьяный по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж к своей комнатке, всегда приговаривал:

– Тихо и благородно. Главное – тихо и благородно!

А утром вежливо спрашивал мать Георгия:

– Я хорошо себя вел, я вас ничем не обидел?

Мать Георгия частенько приглашала Акима Никифоровича покушать борща, котлет или голубцов, но он всегда отвечал, что сыт, стеснялся, хотя ему ведь наверняка хотелось домашней пищи.

Когда он умер, мать взяла его китайскую розу к себе, пересадила в дубовую кадку, и она прижилась у нее.

Да, какие славные люди жили в их дворе: многие покалеченные войной, сплющенные жизнью, слабые, но не озверевшие, твердые в душевной простоте своей, в ее приверженности к добру, правде и красоте.

– Какой-то ты не такой, Георгий, – внимательно посмотрев на сына, сказала мать. – Уж не влюбился ли?

– Не знаю, – ответил он искренне.

– Да-а, – задумчиво протянула мать, и было неясно, осуждает она его или одобряет; придвинула к себе тяжелую хрустальную пепельницу, размяла и закурила свой неизменный «Беломорканал».

– Как-то мы с Али были на даче…

– Он мне рассказывал. – Анна Ахмедовна глубоко затянулась табачным дымом. По ее темным усталым глазам было хорошо видно, что она сейчас где-то далеко-далеко и от этой комнаты, и от своего сына Георгия…

– Там у нас хорошо. Правда, я не все успел сделать, но главное – мы как следует полили деревья.

– Спасибо, – сказала мать равнодушно.

И Георгий словно коснулся своим сердцем ее одинокого сердца, почувствовал в единый миг и всю ее усталость, и страх перед грядущей немощью, и бессонные ночи, и общую бессмысленность жизни, охватившую ее теперь, когда он фактически отошел от нее, когда в ней никто не нуждается, даже внучки. Георгий ощутил все это остро, как удар тока – не электрического, а своего, когда вдруг стукнешься локтем, – и ему захотелось порадовать мать, взбодрить ее, обнадежить добрым известием. Он сказал то, что не собирался говорить никому, даже ей: