Сияние | страница 91
Ицуми раздражает, что мы говорим по-итальянски, – так она оказывается выключенной из разговора. Мы отгородились от мира, мы снова одни в нашем дворе, в нашей палатке.
Наконец с едой покончено. Я встаю убрать тарелки, тянусь к его бокалу, чтобы подлить вина. Мы смотрим друг на друга и вдруг одновременно улыбаемся. Я у себя дома, дом – средоточие той жизни, которую я показываю ему. Я говорю, что преподаю, что играю в гольф, – пожалуй, немного хвастаюсь.
– Я изменился?
– Ты все тот же.
Я знаю, что это не так. Но это именно тот ответ, которого я ждал.
Моя жена оставляет нас наедине, она отправляется на кухню, и вот уже оттуда слышится привычный звон посуды и плеск воды. Звуки, которые я слышал тысячи раз, звуки моей привычной жизни, обеспеченной и жалкой жизни, далекой от него на сотни и сотни лет. Мы оба взволнованы и смущены, как двое влюбленных, оставшихся наедине.
– А я? Я изменился?
Он раздувает грудь, улыбается неотразимой улыбкой. Эта улыбка напоминает мне о детстве, о подаренной и потерянной любви, о моих длинных волосах, обо всем, что мы пережили вместе.
– Ты не изменился. Ни капли.
Он кивает в ответ и поджимает губы. Его руки на столе, но я не двигаюсь, не тереблю челку, не шевелюсь. Времени у нас не осталось, и мне не хочется все испортить. Я уже все получил. Я чувствую, что его что-то тревожит, что есть что-то, о чем он не говорит. Он не умолкает, но в его глазах я замечаю какую-то грусть, круги под глазами проступают сильнее, чем прежде, а мелкие морщинки делают его еще более привлекательным. Морщинки прячутся и в уголках его губ, они появляются всякий раз, когда он улыбается где-то далеко от меня, далеко отсюда. Напрасно.
Мы встаем из-за стола. Костантино садится на диван, кладет ногу на ногу. Теперь в его руке уже другой стакан и другой напиток, гораздо крепче. Я сижу немного поодаль в кресле-качалке. Сколько ночей я раскачивался в ней, тщетно пытаясь унять тревогу. Мне радостно оттого, что разделяющие нас несколько метров позволяют мне хорошенько, не спеша рассмотреть его. Как старую картину, проступившую под краской. Я снова чувствую то горе, что чувствовала когда-то мама, во мне горит ее душа-свеча. Потому что Костантино тоже был моей матерью в тот самый день, когда он обнял меня и сказал: «Смотри мне в глаза, не смотри в темноту, смотри на свет, ты видишь сияние?»
Я уставился на его носок. Он покачивает ногой, его живот вздымается, а я смотрю на него. Я снова стал глупой девчонкой. Потому что передо мною опять его тело. Его невозможно забыть. Должно быть, жена заметила, что мой взгляд изменился. Она спрашивает, есть ли у Костантино семья, дети.