Голубые цветочки | страница 43
И герцог в сердцах выкручивает аббату ухо. Возмущенный Биротон верещит что есть мочи, но поскольку это не останавливает герцога, он хватает шпиговальную иглу и прижигает ею руку-мучительницу. Герцог испускает ужасающий вопль и, выпустив аббатово ухо, трясет обугленной культей. Освобожденный Онезифор трубным голосом выражает свой гнев:
— Обойтись так со мною! С представителем Господа на земле! С наблюдателем Базельского собора! С членом апостольской, римской и галликанской Церкви! На колени, Жоакен, герцог д’Ож! Моли о прощении, иначе я отлучу и прокляну тебя, и тогда уж не мечтай ни о каких свадьбах, причастиях и прочая и прочая! На колени, Жоакен, герцог д’Ож!
— И он же еще сердится! — ворчит герцог, намазывая свежее масло на свой ожог. — Я так и знал, что он бунтовщик, эти попы всем хотят заправлять самолично.
— На колени, Жоакен, герцог д’Ож! — продолжает голосить аббат Биротон. — Моли о прощении за свою непочтительность к святой матери Церкви! На колени, говорю я, и поживее! Я уже вижу, как вокруг тебя пляшут чертенята, кои только и ждут подходящего момента, чтобы утащить твою душу в ад.
— Да у него еще вдобавок и глюки начались.
— И помни: никакого причастия, никакой свадьбы, ничего более!
Пожав плечами, герцог вздыхает и опускается на колени.
— Извиняюсь, — бурчит он.
— Нет, не слышу раскаяния в голосе! — отрезает капеллан. — А ну-ка, побольше пыла… побольше веры…
Герцог решает вложить в свои слова елико возможно больше сокрушения.
— Я молю о прощении мою святую мать Церковь и не менее святого отца аббата Онезифора Биротона.
Наконец ему даруют прощение.
— Понимаешь, — объяснял позже герцог Пострадалю, — не хотелось мне рисковать и идти в ад из-за капелланова уха. Заметь, что в чертенят этих я ни капельки не верю. Да и верит ли в них он сам?! В общем, не могу же я ссориться со всеми подряд, — хочешь жить, умей вертеться. Ладно, забудем о неприятностях, поохочусь-ка я на крупную дичь, на тура или на зубра, например. Седлай лошадей и вели готовить свору… да прихвачу-ка я с собой кулеврину… правда, если я бабахну из нее в дичь прямой наводкой, от зверя мало что останется… мало что…
Когда Сидролен вновь открывает глаза, оранжевое солнце уже садится за многоэтажки предместья. Он встает, принимает немалый стакан укропной настойки, потом чистит свой самый шикарный костюм и облачается в него. Перед уходом он оглядывает изгородь, дабы убедиться, что она не осквернена ругательными надписями, потом запирает дверцу. И вот он уже шагает к остановке автобусов. Он выбирает тот, что идет в центр столичного города Парижа, а там пересаживается на другой и едет в квартал поскромнее — того же города. Закат еще не угас, но кафе и магазины уже засветились огнями, словно вокруг кромешная тьма; правда, нужно признать, что в этом квартале поскромнее всегда царит кромешная тьма — с утра и до ночи.