Том 4. Карусель; Тройка, семёрка, туз…; Маршал сломанной собаки | страница 163
– Вы, Федя, большой наглец! – восхищенно сказала Таська.
Посмеялись мы, конечно. А задержался Федор, потому что заскакивал на конец города к бывшей своей подруге Лизе, которая неделю назад умерла от инфаркта. Заскакивал он к ее девяностолетней матери. Забрал свой патефон и старые пластинки. Старый подарок Лизе. И еще забрал он четыре бутылки настоянной на ягодах и травках водки. Словами ее не описать, но представьте, особенно это касается Сола и Джо, что вы пригубили первый глоточек, но не проглотили его, и кажется вам, что это – сон, что жарким днем вы подошли в саду к кусту черной смородины, а от него шибает жарким духом ягод и солнца, и вы растираете в пальцах смородиновый шершавый листочек и подносите теплый мякиш зелени к ноздрям. Вы закрываете глаза при этом и забываете, что вы – это вы, ибо вас растворяет в себе на мгновение, как какую-нибудь растворимую частицу, жар земной жизни и бездонная тайна запаха…
А настоек, заметьте, было четыре: смородина черная, малина, зверобой и мята с жасминными лепестками. Мы по очереди отведывали каждой – закатывая глаза, постанывая и шевеля ноздрями. Даже грех было закусывать такие настойки. Грех!
При этом мы – три мужика и одна Таська – заводили еще довоенные танго, песни бедного педераста Козина, затравленного Сталиным, «Кукарачу», «Песенку-квикстеп» и прочую музыку нашей молодости. Заводили – и тут Таська вытащила меня танцевать.
– Не балуй, Таська, ни к чему, – сказал я, когда она очень уж занежничала.
Но Таська зашептала:
– Танцуй смирно… Танцуй… Чего тебе? Я тебя поведу…
Она повела меня, зараза, сильно и властно – так, как водят баб уверенные в себе ебари-профессионалы. При этом Таська как бы случайно задевала мою щеку своей, между прочим, милой щекой. О том, что вытворяли ее ноги, я уже здесь не говорю… Мы протопали фокстрот, выковряживались в аргентинском танго, когда партнер (Таська) валит на себя партнершу (меня), мы кружились в печальном, как вся, вся, вся, взятая целиком, жизнь, как вообще вся жизнь, – старинном вальсе. И теперь я понимаю, что Таська лишила меня воли и превратила на какое-то время в утомленное солнце, в нежно с морем прощающуюся бабешку, – превратила тем, что страстно от тоски по мужику и зависти к нашей мужской любовной инициативе вошла в роль мужика, и что-то в нас обоих, не корежа и не оскорбляя сути наших полов, перемешалось, словно в одном кружащемся сосуде.
Я даже хихикал, как бабешка, я это прекрасно помню, когда Таська очень уж распускала руки и тихо, сдерживая стон, намекала, что, мол, пора выйти.