Давай, Коля, начнем по порядку, хотя мне совершенно неясно, какой во всей этой нелепой истории может быть порядок…
В том 1949 году я был самым несчастным человеком на нашей планете, а может, и во всей солнечной системе, хотя чувствовал это, разумеется, только я один. Кстати, личное несчастье — не всемирная слава и не нуждается в признании всего человечества.
Но давай по порядку. Только я в понедельник собирался отнести в артель партию готовых вуалеток, как раздался междугородний звонок. А вуалетки я мастерил для понта, что занят полезным трудом, несмотря на инвалидность, и потом мне почему-то нравилось накалывать тушью черные мушки на нитяную решку. Сидишь себе, капаешь, а сам вспоминаешь, как дружески распивал с начальником Сингапурской таможни великий виски «Белая лошадь». Итак: междугородний звонок. Подхожу.
— Гуляев, — говорю весело, — он же Сидоров, он же Каценеленбоген он же фон Патофф, он же Эркранц, он же Петянчиков, он же Тэде слушает!
— Я тебе пошучу, реакционная харя! — слышу в ответ и тихо поворачиваюсь к окну, ибо понимаю, что скоро не увижу воли, и надо на нее наглядеться.
— Чтобы ровно через час был у меня. Пропуск заказан. За каждую минуту опоздания сутки кандея. Только не вздумай закосить невменяемость. На этот раз не прохезает твоя теория, объясняющая исчезновение Репина и двух Гогенов из спальни Яблочкиной действием центробежной силы вращения земли. Не прохезает! Ясно, гражданин Тэде?
— С вещами? — спрашиваю.
— Конечно, — отвечает чекистская гнида после паузы. — Захвати индийского, высший сорт, а то у меня работы много. Чифирку заварим.
Бросил он, гумозник, трубку, а я свою, Коля, держу, не бросаю. Она бибикает тоскливо «би-би-би-би», острые занозы в сердце вонзает. Тут я выдернул трубку с корнем из аппарата и, хочешь верь, хочешь не верь, она еще с минуту на полу бибикала. Подыхала. Ты этому не удивляйся. У нас ведь тоже после смерти ногти растут и бороды, и если я врежу, дай-то Бог, дубаря раньше тебя, Коля, ты положи, пожалуйста, в мой гроб электробритву «Эра» и маленькие ножнички…
Но, милый мой, сам знаешь, когда бы мы с тобой реагировали на служебные неудачи как ответработники или некоторые евреи, то схватили бы уже по двадцать инфарктов, инсультов и раков прямой кишки. Отшвырнул я подохшую трубку ногой под тахту и начал радоваться перед тем, как пострадать и сесть неизвестно за что и на сколько. Я до сих пор помню каждую секундочку из тех двух часов, которые я потратил на дорогу до Лубянки. Боже мой, какие это были секунды, даже части секунд и части их частей. Ведь я прощался с родимыми лицами из фамильного альбома и одновременно успевал давить косяка на свободных воробьев за окном. Смахнул тополиный пух с Ван Гога. Сообразил, куда заначить золотишко и денежку. Подумал, что платить за газ и свет — это я ебу, извини за выражение, по девятой усиленной норме, пускай за газ платит академик Несмеянов, а за свет сам великий Эйнштейн — специалист по этому делу. Кроме всего прочего, я подготовил все к моменту возвращения на волю: сервировал стол на две персоны и поставил поближе к своему прибору бутылку коньяка. Поставил и отогнал от себя мысль насчет того, сколько звездочек прибавится на этой бутылке, пока я буду волочь срок. Год пройдет — звездочка, потом еще одна, потом, думаю, ты, коньяк, станешь «Двином», потом — «Ереваном», а если даже и «Наполеоном», то все равно я не фраер, все равно я освобожусь и выпью тебя, за кровь времени моей жизни выпью с милой лапонькой, которая вон — по улочке, в белом фартучке, вприпрыжку бежит из школы… Зачем-то в булочную забежала…