Том 4. Карусель; Тройка, семёрка, туз…; Маршал сломанной собаки | страница 137



– Сестра!.. Сестра!.. Сестра!

На крик мой в палату быстро явилась завотделением – блондинистая крыса, которая мною раньше вообще не интересовалась.

– В чем дело, больной Ланге?

– Уберите меня отсюда! – нервозно затараторил я. – Если не уберете… не знаю, что будет… вены себе перережу… вы меня лечите или с ума сводите?

– Судя по вашей реакции на соседа, лечение продвигается медленно. Больным не предоставлено право выбирать себе больничные условия. Вы не в санатории. Сейчас вам дадут успокаивающее!

– Позвоните вашему «профессору» Карпову и скажите, что у него будут со мной осложнения, – закричал я. – Вы все сволочи и садисты! Садисты и преступники!.. Фашисты! – орал я, чувствуя, как мне легчает от крика.

Крыса, не вступив со мной в спор, ушла. Вместо нее прибежала с таблетками коротко остриженная сестра с желтым лицом.

– Выпейте, Давид Александрович, – сказала она, и я, решив, что действительно не мешает успокоиться, выпил таблетку, запив ее теплой водой, и сказал, поскольку мне показалось, что в глазах сестры промелькнуло на миг человеческое сочувствие:

– Садизм – держать нормального человека рядом с этой мразью.

Михей, между прочим, валялся в одной позе: тупо глядя в потолок.

Симулировал, сволочь, отключку и изредка гундосил:

– Парашютики… гы-ы… папамасеньки люкаем… сиказвондия парашютиков…

– Что он вас съест, что ли? – пошутила сестра.

– Я его съем!.. Понятно?.. Я-я! – завопил я, не сумев удержать себя.

– Успокойтесь, прошу вас, – сказала сестра. – Лучше вам не буянить, ясно?

– Я и так в «бублике»! Мне терять нечего, – сказал я. Но внезапно успокоился. Наверно, пробрала таблетка. И тогда я подумал, что мне нужно выдержать единоборство с людоединой, а если он снова попытается изводить меня своими чудовищными байками, я ему сделаю так больно, что и подохнуть он не подохнет, и существование ежедневное проклянет. Не дам я себя изводить, не дам!

Я, почувствовав возвращение сил после обморока, подошел к Михею, применил, ни слова не говоря, один старый прием, как в разведке при взятии языка, пока Михей лежал с побагровевшим лбом, с высунутым языком и глазами, вылезшими из орбит не столько от боли, сколько от ужаса, и твердо предупредил:

– Если ты еще раз откроешь свою пасть, паскуда, получишь то же самое. Я не шучу. Довести меня до того, что я тебя прикончу, – не доведешь. Не пожалею я тебя и греха на душу не возьму. За то, что привел в сознание, спасибо. Дошло?

Михей с готовностью задергал, закивал своей башкой, одолевая удушье. Отдышался. Уткнулся лицом в подушку и тихо завыл: он плакал. Плакал, зверь, а в сердце моем начало шевелиться чувство, опередившее ехидное, мстительное злорадство, – безрассудная жалость, и жить в эти минуты от наличия его в сердце и от сознания, что обращено оно к твари, не имевшей, на мой взгляд, права на сострадание, было неимоверно горестно, тяжело и непонятно.