Посевы бури | страница 31
Рыбак помог Плиекшану влезть в пахучий доспех и подоткнуть под себя полы. Стало как будто теплее. Вскоре он окончательно согрелся и даже начал понемногу подремывать.
Как глубоко прав Толстой, говоря, что все в человеке из детства. Первые детские впечатления помнятся до могилы, откликаются гудящей струной на боль и на улыбки. Это самое чистое в нас, это и есть мы сами, если только не изменим себе. Дайны матери, заунывные белорусские песни — вновь и вновь наполняют они сердце щемящей грустью. Вот вечный источник, к которому дано припадать и в радости, и в тоске. Грустной памятью будет окрашена радость, светло утешится печаль. Когда остановится время для человека, он, не старея уж больше, продолжает светиться улыбкой в любящих душах. «Где ты, Марчул?» Позовешь своих мертвых на помощь, и оживает милый с детства мотив. Это старый литовец-поэт день за днем все ту же тягучую песню. Крутит ручку мельнички, хрустит размалываемым зерном. О чем он поет? О тяжкой доле народа. И день за днем ты впиваешь в себя эту горечь, пока не становится она частью тебя самого. А ночью, когда светит луна сквозь жерди сеновала и белый туман наползает с лугов, ты слышишь, как поет старый белорус. Плач осеннего ветра — его нехитрая песня. О чем она? Все о том же, лишь на другом языке.
Наступит праздник, и два бобыля-латгальца принесут на хутор долгую балладу о несчастном графе Платере, который ради брата-революционера взошел во цвете лет на эшафот. И эта песня тоже останется с тобой. И непонятные грозно-влекущие слова «революционер», «эшафот» западут к тебе в душу, чтобы яростно вдруг расцвести, когда настанет пора. Ты плачешь, заливаешься слезами, жаль тебе молодого графа… Что-то взрастет потом из этих чистых слез, что-то вызреет из благородной жалости. Отуманит тебя своей вечной печалью тихий рекрут-еврей. Но о чем он, о чем? О далекой невесте? Падай, семя печали, в открытую жадную душу. Пусть вместит она боли земли.
Плиекшана разбудили хлопанье паруса и ругань Екаба. Казалось, что с того момента, когда он, перестав следить за миганьем маяка, закрыл глаза, прошло не более минуты.
— Паколс![5] Чуть не прозевали! — Рыбак тяжело перевел дух.
Лодка уже благополучно легла на другой галс и полным ходом шла к устью Лиелупе, едва поблескивающему в неправдоподобном восковом свете луны, которая неслась сквозь рыжеватый облачный пар.
— Ветер, — сказал Екаб. — Никак, опять к шторму, будь ты трижды неладен! Эдак до лета и на пуру