Флорентийский дневник | страница 30



При всем при этом я вовсе не был напуган — не было тех чувств, что непременно одолели бы меня в схожих обстоятельствах в дни детских страхов. Жизнь во всей ее тихой праздничности казалась мне в этот час широкой рамой, в которой есть место всему, и конец не был больше приговором, потому что совсем рядом с ним стояло начало, и оба они на равных правах, словно сговорившись, с тихими улыбками, покачивались в баюкающем прибое волн. Захваченный этим чувством, я пережил мощный прилив примиренности — словно меня поцеловала в лоб сама жизнь с ее щедрым и святым утешением, отрада которого останется со мной навсегда.


И как раз из-за того, что в этот момент я оказался выше страхов, мне стал внятен смысл некоторых странных случайностей. Фрате[32], явившийся собирать пожертвования для своего смиренного дела, остался незамеченным и потому побренчал монетами в кружке — звук вышел глухой, словно от цепи. Тщетно постояв, он повернулся и медлительно зашагал к садовым воротам; тут, видимо, кто-то внизу вышел из подъезда, и он, уже несколько поспешней, побрел назад к дому. Приняв подаяние от какого-то мальчика, он на удивление глубоко склонился перед ребенком, разглядывавшим его с любопытством. Тогда он отошел, все еще медля, и застыл посреди аллеи. Во мне вновь пробудилось прежнее ощущение. Я почувствовал, что внизу, на лестнице, стоит девушка в белом, не зная перед лицом этого летнего сияния, можно ли разлучиться с его светлым великолепием. Наконец она через мальчика робко передает молчаливому, закутанному служителю церкви, которого сама подозвала, свое сердечко[33]; это должно означать: «Я вела себя неправильно — возьми и ступай. Я еще не могу. Я так устала, правда. Любить больше не могу, а ты возьми вот это. Но разреши мне глядеть еще». И я словно чувствую, как два больших печальных глаза вбрасывают в светлый день тени сомнений: «Только бы глядеть и глядеть…» И тогда он уходит, уходит против воли, не веря. Неужели она не пойдет тоже? И он еще раз останавливается у решетки, где свежо блестит листва платана. Но девушка остается внизу — она прислонилась к колонне и глядит поверх посланца на зеленое, далекое, недвижное море: «Только бы глядеть и глядеть…» Возле нее сидит на земле малыш, тот, что носил монаху сердечко, и плачет…


Тогда видение уходит; но я думаю: а ведь он и впрямь оставался здесь так долго. Если бы я тут, наверху, сидя в глубине своего хорошо видного снизу балкона, сделал случайное движение, он конечно же понял бы это как знак подойти — и вернулся бы; и я уверен: внезапно охваченный стыдливостью, я не отказал бы и быстро сунул бы ему что-нибудь, только бы избавиться от него. А он тогда снова задержался бы у двери и где-нибудь (в таком большом доме у моря кто-нибудь то и дело подходит к окну) разглядел бы такой же жест и пошел бы на него: при встрече я и тот, кто его сделал, конечно, сторонились бы друг друга, обмениваясь лишь взглядами издали. А если бы мы были связаны более тесными узами, то эти упрямые возвращения Черного, конечно, тяготили бы нас, как опасность, как недоброе предчувствие. И я уже представлял себе ситуацию, которая под заклятьем такой случайности могла бы оказаться неприятной и в чем-то родственной судьбе.