Переулок капитана Лухманова | страница 90



— Спасибо, Джон… Ой, Евгений Иваныч…

Тот коротко посмеялся.

— Держись, Мир…

И он стал «держаться». Правда, когда двигался домой (пешком!), в горле вдруг встал ершистый комок, а в глазах шевельнулись скользкие капли. Но Мир комок проглотил, а капли стряхнул перчаткой.

«Может, это судьба, — думал он. — С ней опасно спорить… Папа тогда торопился, решил попасть на Север скорее и сменил билет, полетел на три дня раньше. И вот… Наверно, не надо переть напролом и стараться обмануть предназначенные события… Вот Ефремов, например, поступил правильно…»

Мир вспомнил, как молодой штурман Иван Ефремов спросил своего давнего друга, капитана Лухманова: «Дмитрий Афанасьевич, что же мне делать? Оставаться моряком или двинуть в науку?» Потому что очень привлекала Ивана палеонтология — наука об ископаемых ящерах, живших миллионы лет назад. Она как бы соединяла громадные времена.

«А ты послушай себя, Ваня. Куда больше тянет?»

«Если бы знать… Туда и туда…»

«Тогда иди в науку… Моряков много, а в недрах земли, может, откопаешь что-то еще не открытое… А заодно и новые темы для своих книжек…»

Иван Антонович Ефремов стал замечательным палеонтологом. И замечательным писателем. Потому что послушался старого капитана (а значит, и судьбы). Может, он написал бы хорошие книжки и тогда, когда выбрал бы морскую дорогу, но не было бы ни «Туманности Андромеды», ни «На краю Ойкумены», потому что темы этих книг — для ученых…

Так утешал и оправдывал себя Мирослав Рощин. Теперь-то он мог себе признаться: ожидание плавания приносило ему не только радость, но и тайную виноватость. Он же понимал, как будет изводиться мама, отпустившая старшего сына в дальние моря. Конечно, у всех мамы, но не каждая потеряла в катастрофе мужа. И не каждая натерпелась страхов, когда сын попал в больницу из-за нападения хулиганов. А еще был брат, Матвейка. Виноватость ощущалась и перед ним.


Вечером, когда Машу увез домой заехавший к Рощиным отец, а мама еще не пришла с работы, Мир начал писать в «каллиграфической тетради». Грудью лежал на краю стола и выводил витиеватые строчки. Старинный почерк был как лекарство для души. Миру казалось, что теперь он совсем спокоен и ни чуточки не огорчен.

«Теперь я понимаю, что это было бы даже не честно. Я бы старался быть хорошим матросом, но все равно думал бы не о морской науке, а смотрел бы в небо между мачтами. Там, говорят, оно особенно чистое. И хорошо видны звезды. Я бы пялился на них и думал бы о „Хаббле“ и о других телескопах на орбите. И о проколах Пространства. Как Ефремов думал, наверно, о динозаврах и галактиках, когда стоял на вахте в морском рейсе. Хотя я, конечно, не Ефремов…»