Дальняя пристань | страница 52



Впервые стало не по себе от каких-то еще слабых предчувствий. Быть может, впервые пришли мысли о невозвратности всего происходящего. Чайки с протяжными стонами взлетели перед катером и, плавно кружа на своих острых крыльях, поднялись над пристанью.

На уху

Мы долго плыли вниз по сибирским рекам. Сначала по Иртышу, казалось, поскребывая бортами по измочаленным механической откатной волной глинистым берегам. Потом река стала темнеть и из мутно-желтой превратилась в мутно-коричневую и, наконец, у Тобольска, потемнела до черной. Но вот, недалеко от Ханты-Мансийска, чуть-чуть севернее, темная с белесыми пятнами от поднятого винтами ила вода влилась в глубокую синеву — и в этом слиянии далеко-далеко разбежались берега. Иртыш вместе с теплоходом втек в Обь, и наутро уже зеленовато-солнечная вода откатывалась под напором белоснежного носа теплохода. Еще дальше, после совсем, казалось, близко придвинувшихся к реке остро ограненных отрогов Полярного Урала, плясали стальные волны Обской губы, и на их разогнавшихся по мелководью от берега жестких гребнях качало до неприятностей. Но вот волна присмирела на глубине и уже ровным чешуйчатым валом плавно поднимала и опускала сухогруз, на который мы пересели в Салехарде. По этому убаюкиванию я знал — до родного дома осталось всего семь-восемь часов хода.

Утро застало нас в бухте. Сусальное золото, разлитое по штилевой глади, дымка, одновременно и прячущая, и как-то ярче очерчивающая большое: суда на рейде, узкие косы, отмелями перегораживающие вход в бухту, далекий поселок, приподнятый на прибрежном накате, набитом тысячелетними приливами, — все это — романтическая реальность северного приморья на протяжении от Ямала до Таймыра. Иногда и на большом равнинном озере можно увидеть подобное, на несколько минут задохнуться от огромности и красоты мира, но это, если оказаться на нем в тишине и безлюдии самой ранней стадии утра, когда зоревая дымка только-только приподнялась над горизонтом, окрасив воду и небо в розовые цвета молодости.

Картину портили только комары, уже налетевшие и безжалостно жалившие, не признавая никаких законов землячества. На сухогрузе все, кроме вахтенных, спали. Мои тоже посыпали в каюте, милостиво освобожденной нам по распоряжению капитана. Спал и поселок, хотя над ним стояло, вернее, ходило по спиральным кругам незакатное солнце полярного лета. Я так и провел остаток ночи на палубе, то яростно воюя с комарами, то закемаривая на чугунном кнехте, после того, как завернулся в плащ-куртку и затянул наглухо капюшон. Я смотрел на желтый неровный, словно мелко измятая, поставленная на ребро лента, берег, и в груди тихо-тихо прищемливало приглушенно приятной, но все же болью. Я узнавал крыши, облазенные когда-то с риском для шеи и еще одного места, если поймают. Мне даже показалось, что разглядел скат своего дома. Я живо представил мать, одинокую, постаревшую, укладывающуюся на свою панцирную кровать, других она так и не признала, на свою толстенную упругую перину из пера добытой братом на охоте птицы. Как она, мучимая бессонницей и ожиданием, вглядывается в наши знакомые, но уже отдаленные временем и от карточки к карточке изменяющиеся лица, а они, бесстрастно и всегда с одним и тем же выражением, глядят из-за стекла большой рамы на прикроватной стене.